Люся села рядом с ним, он не удивился. Ей стало его жаль, и она сказала: «Вы могли меня не публиковать, я подготовила себе место в другом издании». Он ответил: «Смешно было бы об этом не догадаться. На вашем месте любой бы подстраховался. Но как бы я после этого выглядел? Ведь у меня племянник… я его любил… Погиб в Афгане… Даже не в этом дело, а вообще…»
Но тут же челюсти его окаменели, и он жестко произнес: «Но я не ваш союзник. Я никогда не был и не буду на стороне критиканов. Не считайте меня своим и не сочувствуйте».
И все же она ему посочувствовала, потому что снова, уж в который раз, столкнулась с раздвоением человеческих чувств.
Ну, а до встречи с редактором, едва вышла газета, началось нечто чудовищное! Телефонные звонки с угрозами. В группу к Григорию Зурабовичу ее не пускали, она даже к объединению не могла подойти, ее тут же заворачивали.
Когда-то редакция расщедрилась и дала ей комнатенку в коммунальной квартире, где с трудом умещались тахта, одностворчатый шкаф и небольшой письменный стол; прежде в этой комнатенке жила старуха машинистка, она умерла в одиночестве, ее на третий день обнаружили соседи.
Телефон висел в прихожей на пять жильцов, по нему после выхода статьи начали звонить по ночам: ошалелые старики и старухи выскакивали в пижамах и трусах, с бранью набрасывались на Люсю. Чтобы спастись от всего этого, она уехала в длительную командировку и однажды, одиноко поужинав в холодном, неуютном ресторане, обнаружила, что тоскует по Григорию Зурабовичу, ей не хватало его молчания, его скупой улыбки, его отрешения от всего земного.
Было поздно, но она все-таки заказала номер группы, твердо зная, что никто не ответит, а он ответил:
«Вот здорово! Куда же пропали?.. Нас тут бьют, а вы сбежали. Нехорошо».
Услышав его, она чуть не расплакалась:
«Что, здорово бьют?»
«Порядком… А вас турнули с работы?»
«Нет. Обошлось».
Он помолчал и сказал:
«Вы хорошая женщина. Жаль, что мы мало виделись».
Она положила трубку и в ту же ночь поехала в аэропорт, проторчала там несколько часов, чтобы на рассвете оказаться в Москве.
Люся успела заскочить к себе, привести себя в порядок и помчалась к дому Григория Зурабовича, топталась под ветром на остановке, не сводя глаз с подъезда. Но он задерживался, и она испугалась, что, может быть, пропустила его или с ним что-то случилось. Он вышел, держа зонтик, наклонившись туловищем вперед, будто двигался по пологим сходням, и, конечно же, ничего не видел вокруг себя.
Она кинулась навстречу, приподняла зонтик, и он некоторое время ошалело смотрел на нее, потом рассмеялся; он ведь редко смеялся, и смех менял его лицо, оно становилось беспомощным, как у близорукого человека, потерявшего очки.
«Неужели вы прилетели?»
«Мне очень хотелось вас увидеть».
«Боже, да вы промокли! — воскликнул он. — Какого черта вы стоите в луже. А ну идемте!»
Он взял ее за руку, повел к своему дому; она ехала с ним в лифте и боялась, что встретит дома жену Тагидзе. Люся не знала, какая она и что может произойти от этой встречи. Но в квартире никого не было.
Тагидзе привел ее на кухню, сварил кофе и заставил его выпить с коньяком, заставил снять туфли и чулки и тем же коньяком растер ей ноги. Никогда в жизни, наверное, она не испытывала такого блаженства от забот, и ей не стыдно признаться в этом.
Они ведь теперь понимали друг друга, потому что побывали как бы в одном деле, их связывало общее направление событий и даже общий риск, и он, видимо, чувствовал: теперь она ему не чужая.
Они пробыли вместе часа три, и это были те самые часы, когда Григорий Зурабович всерьез посвящал ее в свою религию; он открывал веру, где существовал иной, непривычный для человека взгляд на природу вещей, а может быть, и всего мироздания. Для того чтобы попасть в микрокосмос — место обитания мыслей Григория Зурабовича, не нужна была лодка Харона, перевозящая души усопших в место инобытия, не нужно было двигаться кругами по конусообразной Дантовой пирамиде чистилища, муками и мытарством очищая душу для познания истины, а надо было сменить угол зрения и увидеть, что внутренняя жизнь всего сущего совсем иная, чем внешнее ее выражение.
Он верил и знал: пройдет время, и то, что сейчас доступно ему, потому и дает возможность гипертрофировать любые ощущения человека или зверя, станет неизбежностью для всех, и тогда жизнь обретет совсем иное измерение; рухнут нынешние ценности, и новое видение мира поможет людям не самоуничтожаться. Но убедить человечество сейчас невозможно, оно не готово к такому миросозерцанию, когда заранее можно предвидеть множество неизбежных катастроф и предупредить их, люди к этому еще не готовы, и поэтому то, что он делает, — а делает он прорывные шаги, — так недоверчиво воспринимается окружающими. Но такие, как Луганцев, понимают его, они знают — за его работой будущее, и в этом-то таится опасность.