– Запомните, в наших условиях мой приказ имеет силу закона. Я тоже упрям, и мне ничего не стоило бы… – Опять этот взгляд, тяжелый, гипнотизирующий, под этим взглядом точно ледяным сквозняком прохватывает. И опять сухо щелкает парабеллум. – А не хотится ль вам пройтиться в Могилев? Прикажу – пойдешь. А не пойдешь…
Еще щелчок.
– Ну ладно. Снисходя к вашей молодости… О чем говорили вчера – забудем. Это была проверка, экзамен. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон – вместе с кочаном. Скажи-ка, – Самсонов протирает заряженную обойму, – Покатило об этом ничего не знает?
– Нет… Я ему ничего не говорил.
– А кому он говорил о… с кем делился своими, – Самсонов загоняет обойму в парабеллум, – дурацкими подозрениями?
– Ни с кем. Впрочем, возможно, и делился… – сказал я, спохватившись. Не перебьет же Самсонов весь отряд! – Но он мне говорил утром, что и сам не верит теперь… отказался от этих подозрений. А вы его… Он отличный пулеметчик, прекрасный товарищ, к ордену представлен!
Самсонов ставит парабеллум на предохранитель. По виску у меня скатывается капля холодного пота.
– Не задавай глупых вопросов! – обрывает меня Самсонов. – Помни, с кем разговариваешь. В нашей работе многое может делаться по соображениям, не подлежащим обсуждению. Если командиры будут объяснять свои приказы бойцам, мы никогда не выиграем эту войну. Ясно? Соображаю я, а твое дело беспрекословно выполнять мой приказ. Безопасность отряда – высший закон. У меня пока нет особого отдела. Особый отдел – это я. Покатило?.. Что ж, раз он отказывается от своих слов… Покатило я, пожалуй, переведу в отряд Курпоченко… – Он сунул парабеллум в кобуру, застегнул ее, легонько хлопнул ладонью по кобуре. – И рекомендую держать язык за зубами. Язык твой – враг твой. Заруби это себе на носу. В заключение напомню, что все, что делает командир, нужно и справедливо. Иди!
5
Стоять навытяжку перед убийцей Богомаза, стоять молча, с опущенными долу глазами, врать с пылающим от унижения и обиды лицом, в бессильной злобе, сжав кулаки так, что ногти впиваются в стиснутые, потные ладони, было для меня пыткой. Самсонов замахнулся на меня, как на комара, я смирно ждал смерти, и вдруг, по внезапной, необъяснимой прихоти, он отпустил меня на волю…
Я шел по лагерю, обдумывая слова Самсонова, Да, иная похвала хуже брани. Что хотел он сказать? Что язык нужно держать за зубами? Это ясно. Все остальное совсем не ясно. Почему он помиловал меня? Потому, что я не страшен ему?.. Он, наверно, считает меня сопляком. Может быть, я должен ему быть благодарен за то, что он даровал мне жизнь. О намерениях его относительно Покатило я ровно ничего не узнал. Убьет из засады, как убил Богомаза? Пошлет, как Надю, на невыполнимое задание – «не хотится ль вам пройтиться в Могилев?»? Прикажет другому убить его тайно в бою? А может быть, он сыт по горло преступлением? Может, не считает и Покатило опасным для себя? Я почти уверен, что диковинное выражение, скользнувшее по его лицу, когда он увидел живым Сашу Покатило, было выражением облегчения!
Самсонов! Мой командир, человек, которого я совсем недавно почти боготворил!.. С какого пьедестала вдруг рухнул он! О, теперь я до конца понял, что пережил Овод, когда рухнула его вера в Бога…
Я огляделся и поразился тому, что в лагере все шло по-старому. Вон выстроилась у кухни очередь за обедом. Блеснули на солнце чьи-то светлые, будто смазанные бриолином волосы. Да, это он, Ефимов. Я подошел ближе, еще ближе. Он улыбался. Зажав пустой немецкий котелок под мышкой, он подцепил из кармана кожанки – подарок Самсонова – сигарету (не вынимая пачку), спички, закурил.
«Ведь ты умен. Ты не Гущин, не Богданов. Ты не мог стать слепым орудием воли преступника! Почему же ты пошел на это страшное дело?» – спрашивал я взглядом.
– Ты что, загипнотизировать меня вздумал? – спросил Ефимов с недоуменной, беспокойной улыбкой.
Котелок был уже в руках Ефимова, с оторванной дужкой и вмятиной на боку. На закоптелой стенке алюминиевого котелка выцарапано имя – «Надя». Это ее котелок. Это она выцарапала финкой свое имя.
Я зашагал прочь, рванул, задыхаясь, на груди мундир. Зачем променял я свою красноармейскую гимнастерку на эти блестящие пуговицы, на эти красивые петлицы! Такой мундир носил Ефимов! «Мальчишка! – с горькой яростью ругал я себя. – Примеривал чужую одежду! “Моя честь – моя преданность”… В солдатики играл! Ночами слушал убийцу! Был оселком для его гниленького острословия!..»
Вот «аллея смерти». Вот плешина в траве – это Надина могила. Тяжело мне сейчас, а каково было Наде! «Верила в него, уважала, даже любила как старшего брата!..»
Я свернул с «аллеи смерти». Шел и вспоминал Богомаза в предсмертные минуты. Вдруг я остановился как вкопанный. Холодным потом покрылось лицо. Увидя меня, раненый Богомаз прошептал: «Ты?!» И он поднял пистолет… Боже! Боже мой! Неужели он умер, считая меня своим убийцей, думая, что это я стрелял в него по приказу Самсонова!
6