– Мы можем далеко уйти от этого места, – убеждал Боков командира. – Ну что из того, что мы устали!.. Ну какой он изменник!
– Неужели не ясно, – вдруг вырвалось у Самсонова, – да если здесь все такие, нам капут! – Он тут же взял себя в руки. – Не изменил, зато может изменить! Как командир группы, – веско произнес он, – я уже принял решение и из района, указанного мне командованием, уходить не намерен! Хватит! Развели тут парламент! Розовые сопли развесили!
– Эй, Надька! – некстати давился от смеха Кухарченко. – Что у тебя в кастрюльке бренчит – бигуди?.. И что вы все раскудахтались. Прав Самсоныч. Шлепнуть этого туриста-велосипедиста, и все тут! В распыл гада!
На опушке мы остановились. Мрачный бор гудел таинственно и жутко. Слезилось мглистое небо.
– Дай я! – сказал Кухарченко.
– Я сам, – ответил Самсонов.
Кухарченко отвел на несколько шагов парня. Самсонов взвел парабеллум. Кухарченко отошел и крикнул: «Давай!» Словно в городки играл – установил фигуру и посторонился в ожидании удара.
– Боже мой! – трепетно прошептала Надя. – Он… он засиделся у невесты…
Надя опять чихнула. Все мы вздрогнули. И парень вздрогнул.
Он сделал движение руками, точно собирался поднять воротник. И вдруг закричал и упал на колени:
– Ой, мама! Што вы со мной рабите?!
В ту же секунду коротко блеснуло пламя, грянул выстрел. Я невольно отвел глаза, задрожал. Парень уткнулся головой в мокрую траву, но все еще стоял на коленях.
– Смерть врагу народа! – хрипло проговорил Самсонов.
Один за другим прогремели еще два выстрела, заглушаемые шумом дождя и ветра.
– Так надо! – тихо, но внятно проговорил Самсонов.
Голос его – тугой, напряженный – едва не треснул.
– Так надо! – повторил Самсонов громко и яростно.
2
Утро выдалось хмурое. За мокрой березовой листвой оплывал бледный диск солнца. С редкими перерывами сыпал мелкий дождь. Ветер крепчал и клонил тугие верхушки сосен, но ни один птичий голос не нарушал угрюмого, ровного шума леса. Молчали и десантники, спавшие или притворявшиеся спавшими под плащ-палатками. Одни избегали смотреть на Самсонова, другие, наоборот, то и дело косились на него. У Нади глаза были подозрительно красны с утра. Возможно, от простуды.
Когда Самсонов, посвистывая, стал чистить и смазывать свой длинноствольный парабеллум калибра 9 миллиметров, меня охватило вдруг непонятное и сложное чувство – чувство страха, уважения и брезгливости. Так легко лишил он жизни человека! Он назвал его предателем. «Так надо!» – уверенно и хладнокровно сказал он нам. Я не мог оторвать от него глаз – от него и от вороненого, отливающего синевой парабеллума, – и мне казалось, что я вижу в Самсонове что-то новое – холодное, беспощадно жестокое. А может быть, он тут и ни при чем? – говорил я себе. Война! Та война, звериный оскал которой я впервые увидел вчера при вспышке самсоновского парабеллума…
Волновало и другое. Неужели то, что я испытал вчера, было обыкновенным страхом? Ведь я так и обмер… Вспомнил я, как три-четыре года назад точно такой же тошнотворный холодок схватывал и горло и грудь при виде мальчишек из чужого двора, карауливших меня с рогатками и камнями… Нет! Надо быстрее попасть в какую-нибудь отчаянную переделку, чтобы доказать себе и друзьям, что я не трус!
Неужели я и впрямь хлюпик? Минут через пять меня поднимут на пост, а я все еще надеюсь на чудо – обо мне, даст бог, забудут, пошлют другого. И кажется мне, что не виселицы и не пытки страшны, а этот изнуряющий холодный дождь, это кружение по лесу, это бесконечное бодрствование на часах.
«В чем, где за свои семнадцать лет проявил я мужество и волю? – спрашивал я себя уже на посту, стремясь воспоминаниями сократить сто двадцать мучительно долгих минут. – Каким смелым делом могу я похвастаться? Может быть, тем, что я мысленно называл своим “походом на Москву”?..»