– «Юнкерс», с быховского аэродрома летит… Да, штабист. Всегда все распланирует, взвесит, учтет. Боевой командир. Самородок. Я, только глядя на него, получил больше, чем в училище. – Говоря о Богомазе, Шевцов заметно увлекся. – Уж очень ловко у него отвага и риск, понимаешь, с точным расчетом сочетаются. Над планом сегодняшней операции он немало потрудился. Только вот трудно ему с вашим капитаном: чужое мнение капитан Самсонов с большим скрипом принимает.
Слева, ревя дизелями, чадя из выхлопных труб черным перегаром солярки, промчались бронемашина и еще два восьмитонных «бюссинга» с прицепами. Сегодня ровно год, как эти машины разъезжают по нашим дорогам…
– Наш капитан тоже отличный командир, – ревниво заверил я Костю-одессита. – Плохого командира не пошлют в тыл врага.
– Ошибки в отборе людей для нового дела всегда возможны. Ну да поживем – побачим. У капитана уже, видать, калибр не тот, – пробурчал Костя-одессит. Через минуту он заговорил с непонятным для меня раздражением: – Удивляет меня капитан. Мы, конечно, еще не разобрались в нем как следует, но неделя здесь – это все равно что год в мирной жизни. Непонятная у него политика! Почему, например, отшивает он от руководства членов партии – кадровых командиров и политработников? Почему тычет нам в глаза пленом и окружением? Никто из нас добровольно не сдавался, не шел в окружение. Почему он назначает на командные должности беспартийных бойцов? Чтобы эти люди чувствовали себя всем ему обязанными, плясали под его дудку? Странная штука получается: коммунисты и весь сознательный народ группируются вокруг рядового Богомаза, а всякие архаровцы – вокруг капитана.
– Кухарченко, Богданов, Гущин – боевые ребята, – ответил я сухо, – а вовсе не архаровцы.
Мимо пронесся штабной «мерседес-бенц»…
– Примечай! – учит меня чекист Шевцов. – Смотри на номера машин: WH – армия, две молнии – эсэсовцы…
Номер «мерседеса» WH 152364.
4
Мы лежим втроем – Богомаз, Костя-одессит и я – на опушке леса. Лес, в котором укрылся наш наблюдательный пост, подковой охватывает Вейно, прижимая поселок к шоссе Могилев – Жлобин. За кустами, стоит лишь поднять голову, виднеется в ближней зоне сектора наблюдения ровное поле, за полем – в средней зоне – ярко окрашенные теплыми солнечными лучами зеленые и красные железные крыши и кирпичные стены добротных совхозных построек, так не похожих на невзрачные, крытые соломой хаты наших подлесных весок. В дальней зоне – шоссе, по которому снуют машины.
Раннее утро сверкает росой, пощипывает холодком, дышит дремотными вздохами ветра. В поселке слышится сонное мычание коров, жалобное блеяние козы. Из печных труб лениво вьется дымок. Доносятся гудки клаксонов и урчание автомашин, скрип ворот, тонкий визг колодезной катушки, голоса людей… Где-то за нами отдыхают в густом подлеске, набираются сил после ночного тридцати километрового похода наши товарищи.
Я лежу и сонно улыбаюсь своим нескромным мыслям – будет что рассказать друзьям! Богомаз, правда, неодобрительно отозвался о нашем приключении: по его словам, немцы специально посылают по дорогам грузовые машины собирать подозрительных лиц. В воздухе носится пух – не то тополиный пух, не то от одуванчиков. Развиваю глазомер. Расстояние до домов вдоль шоссе – около трех километров. До грузовика в центре поселка – полтора километра. Если взобраться на дерево, то с него я увидел бы Могилев – большие дома, как учил меня в Москве Самсонов, видны за восемь – десять километров, фабричные трубы – за пять километров. А Могилев всего в пяти километрах!
На крыльце ближайшего дома – до него метров триста – мелькают штаны безошибочно немецкого цвета – трудно определимого цвета «фельдграу», – и я мотаю головой, чтобы избавиться от сомнения – умывающийся на крыльце оккупант слишком близок, слишком уязвим, слишком смешон в своей розовой нижней рубашке, с нелепо болтающимися подтяжками, чтобы быть настоящим. Я беру его в прорезь прицела, хотя знаю – стрелять нельзя…
Сегодня 22 июня. Прошло всего восемнадцать дней со дня вылета из Москвы, а сколько за эти восемнадцать дней пережито! И все-таки обидно: сегодня год войны, а я только теперь начинаю по-настоящему воевать. И почему я не родился на год раньше? Восемнадцать дней… Главное, решен основной вопрос – я не трус. Решен ли?
– Как вы думаете, – шепотом спрашиваю Богомаза, намереваясь утереть нос Шевцову, – кто храбрей – наш Кухарченко или комиссар?
Богомаз улыбается тихой, мягкой улыбкой. Лицо его посерело от усталости: на рассвете он вернулся из Могилева. Он смотрит на меня, взвешивая ответ. Костя-одессит, опустив бинокль, бросает на нас настороженный взгляд. Я подмигиваю ему: вот услышишь сейчас!