Дама с двумя борзыми останавливается и подтягивает за поводки животных к себе. У нее светлая, большая шляпа, которая затеняет ее лицо. Хотел бы я увидеть ее лицо. Мы пересекаем площадь. Трамвай проезжает по узкой колее, кондуктор склоняется над перилами платформы и рассматривает меня. Я скоро уже больше не могу вынести это. Я робко уклоняюсь от каждого глаза. Теперь люди проскальзывают мимо как тени. Но это унижает меня еще больше. Я собираюсь с силами и твердо смотрю одному господину прямо в лицо. Тогда он отводит взгляд. Я твердо смотрю всем в лицо и сразу чувствую себя свободнее. Из подворотни выходит девочка где-то лет шести в белом платье. Она останавливается, рассматривает меня, вдруг указывает на меня пальцем и кричит: — Это злой дядя! Благослови тебя Бог, маленькая светлая девочка, и пусть на тебе когда-нибудь женится какой-то славный пекарь.
Полицейская тюрьма лежит в узком, грязном переулке. Полицейский по истоптанным ступеням шаткой лестницы ведет меня в большое помещение, в котором стоит много коричневых кроватей, снимает с меня наручники и запирает. Я сразу спешу к окну. Оно большое, но крепко зарешеченное, промежутки между прутьями решетки очень узкие. В комнате нет ничего, кроме кроватей, на которых поднимаются грязные серые соломенные тюфяки с самыми странными выпуклостями. Я пододвигаю одну из кроватей к окну и поднимаюсь, чтобы рассмотреть получше, но мой взгляд наталкивается на стену. Я хожу вперед и назад.
Все во мне холодно и мертво. Я регистрирую то, что вижу, не размышляя над этим. Наверняка в комнате клопы, пахнет противно. К клопам я привык. В тюрьме у меня всегда были клопы в камере, иногда, если утром они меня слишком доводили, я жаловался, и приходил заключенный, который обрабатывал щели кровати острым пламенем паяльной лампы, так что дым обожженной древесины и сожженной краски еще целыми днями наполнял камеру. Здесь тоже явно поступали так же. Спертый воздух тюрьмы — всюду одинаковый.
Охранник приносит мне еду, большие комки перловой каши, безвкусной и без мяса. Я оставляю это, мне не до еды. Охранник возвращается через час, молча убирает полную кастрюльку. Через некоторое время он приносит мне газету. — Тут для вас кое-что почитать, — говорит он и спешно исчезает снова. Это католическая воскресная газета; я прочитываю ее всю. Спустя одну минуту я полностью забыл, что в ней написано. Я хожу вперед и назад.
К вечеру с грохотом вваливается толпа мужчин, с узелками и мешками. Они сразу наполняют помещение криками и руганью, сначала они едва ли обращают внимание на меня. У некоторых нет ботинок, их невыразимо грязные ноги выглядывают из-под изношенных, запачканных пятнами брюк, которые едва не расползаются по швам. Они говорят между собой по-польски, я не понимаю ни слова. Скоро они все больше волнуются, и я замечаю, что они занимаются мной. Я стою, прислонившись к стене, и смотрю на них. Они распространяют пронизывающую вонь. — У тебя есть табак? — спрашивает один меня. Я качаю безмолвно головой. Они трещат без умолку. Наконец, один стучит в дверь, приходит охранник. Они взволнованно в чем-то убеждают его. В конце концов, один из них говорит на ломаном немецком, что они не преступники, они польские отходники, которых просто должны выслать домой, потому их нельзя на ночь оставлять в одной камере с настоящим каторжником. Охранник смущенно говорит мне, чтобы я следовал за ним. Он приводит меня в другое, меньшее помещение, в котором на одной из двух кроватей уже сидит пожилой мужчина с босыми ногами. Старика задержали за бродяжничество. Я спрашиваю его с подчеркнутой вежливостью, не против ли он провести ночь вместе с каторжанином. Он осклабился на меня, и охранник бормочет, что у него больше, к сожалению, нет свободного отдельного помещения для меня.