Шмитц получил четыре года тюрьмы за нарушение закона о взрывчатых веществах. Было ли в «Ротфронте» больше активной суеты, чем в Прибалтике, спросил я его, и он непоколебимо ответил, пусть даже в «Ротфронте» и не было больше активной суеты, но смысла было больше. Мы начали спорить об этом, и мы спорили в этот день, и в следующий, мы ожесточенно обвиняли друг друга в буржуазном мышлении, и для него не составило никакого труда для подтверждения своих тезисов ссылаться на Священное Писание, а мне для доказательства моих утверждений использовать «Коммунистический манифест». Мы спорили еще в тот день, который мы, хоть сами и не признавались себе в этом, ждали с одинаковой пылкой надеждой — день восьмидесятилетия рейхспрезидента; это было бы непоследовательно с его стороны, говорил я ему, принять помилование, а он говорил, что было бы либеральным тщеславием отказаться от него. Но когда закон об амнистии вступил в силу, я напрасно ждал у двери камеры, не вызовут ли меня скоро к директору, я ждал с дрожащим отчаянием, которое я пытался, ругая в душе самого себя, изгнать из моих мыслей, и я не знал, плакать мне или смеяться, когда я увидел, как Шмитц и его товарищи в штатском платье с коробками и чемоданами тянутся через двор к воротам, когда я вслед за этим услышал, как оркестр «Ротфронта» громко заиграл туш, и тюремщики с ухмылкой рассказывали, что коммунистов на выходе из тюрьмы встречали букетами цветов и лавровыми венками.
Колокол в административном здании ударил трижды. Я встал с табуретки и стал у двери и без всяких мыслей ощупывал широко расставленными пальцами железную обивку двери, как я так часто делал. Снаружи в коридоре щелкали двери камер, шаги шаркали мимо. Я поспешно ел свой хлеб, совсем скоро должно было начаться пение. В каждую субботу перед вечерней проверкой камер хор заключенных пел, возвещая конец рабочей недели. Если бы они только не всегда пели такие сентиментальные песни, думал я, «Когда я спрошу путника» или «На родину хочу я поспешить» — и я сердился, что я, все же, всегда внимательно слушал, прижав ухо к щели двери, и не шевелился, пока песня не заканчивалась. Тут они начали: «Это точно в воле Божьей…»
Я прислонил лоб к стене. Холодный камень заставил меня немного дрожать от холода. Теперь это моя жизнь, думал я, и смотрел на свои пальцы, которые лежали на железной обивке. Пальцы были тонкими и белыми, и черные края под ногтями делали их чужими и мертвыми. Я смотрел внимательно на руку. Это была рука старика. Я, пока они пели снаружи, на цыпочках подошел к зеркалу и заглянул в него. Волосы стали тонкими и бесцветными, они не покрывали лоб, и лицо было серым, кожа стала твердой, и вокруг глаз тянулось сплетение крохотных морщин. Я открыл рот, все зубы были желтыми и хрупкими, десна блеклыми. Я сел на опущенную кровать и подумал, каким усталым был я целый день, и, все же, не мог спать ночью, и что в крестце было такое глухое место, которое иногда снова болело. Сколько же мне лет на самом деле, я стал подсчитывать, и ужаснулся, когда пересчитал.
— Теперь мне двадцать пять лет, — констатировал я вслух и потом лег на кровать.
Пение закончилось, и уборщик сдвинул засов вперед. Свет погас. Снаружи в лесу, который возвышался за пологим склоном, жалобно закричал сыч. Десять лет назад я был еще кадетом. Тогда я жил за красными стенами дома в Лихтер-фельде. Теперь стены, в которых я жил, были серыми. Похоже, что она была немного бессмысленной, моя жизнь, не так ли? Нет, черт побери, она совсем не была бессмысленной. Только факты этой жизни были бессмысленными. Но факты не говорят ничего решающего. Вайгельт еще в перерыве между концом судебного следствия и началом выступлений прокурора и защитника пришел ко мне в камеру ожидания и, запыхавшись, сказал, что желает мне удачи, и что тогда тот случай стал для него предупреждающим сигналом, и теперь он стал приличным человеком. Он стал приличным человеком. Товарищи тоже стали приличными людьми. Прокурор, тот самый, который с пафосом справедливости требовал для меня пяти лет тюрьмы, тот самый, который заявил протест против моего помилования, он еще перед моей отправкой в тюрьму зашел ко мне и сказал, что он всегда желал мне только самого хорошего, он только исполнял свой долг. Прокурор тоже был приличным человеком. Все были приличными людьми. В мире вообще были только приличные люди. Это выдумка, что существуют негодяи. Я задумался, познакомился ли я уже хотя бы с одним негодяем. Нет, я не познакомился ни с одним таким. Среди товарищей не было негодяев, и среди противников их не было, и среди заключенных, и даже среди полицейских. Человек хорош, думал я, и чувствовал полное достоинство моей насмешки. Человек хорош, и это не зависит от него.