Поезд трусит по долине реки Заале, я ни на минуту не отвожу глаз от щели окна шириной в палец. Там Наумбург. Я думаю об Уте из Наумбургского собора, и о ночи в Галле, и я содрогаюсь. Я пытаюсь разглядеть тюрьму и бывший кадетский корпус в Наумбурге. Скоро должен быть Бад-Кёзен. Я с усилием всматриваюсь в поросшие лесом склоны, я неописуемо взволнован, мои губы страшно пересохли и голова пылает. Мои пальцы вцепляются в решетчатую сетку. Вот, наконец, появляется Бад-Кёзен.
Там наверху идет лесная дорога к Рудельсбургу. Вершины колеблются в легких изгибах. Там снова Заале. Я прижимаю глаз, лихорадочно дыша, так близко к решетке, что белок чуть ли не касается ржавой проволоки. Там Рудельсбург, он как бы растет из желтоватой скалы. Вот теперь, теперь… Я пристально смотрю наверх. Заалек… Две серые тени, башни поднимаются в своей мощи вверх, медленно поворачиваются друг за другом и остаются позади. Керн, кричу я… Башни остались позади.
Я падаю назад на скамейку, моя голова ударяется о стену. Охранник открывает дверь и рассматривает меня. — Я оставлю вам немного воздуха, говорит он, и закрывает дверь на маленькую цепочку, так что она остается открытой на ширину ладони. Я сижу на скамейке и не двигаюсь.
В Касселе я провел беспокойную ночь один в чистой камере.
Поезд останавливается в Марбурге. Охранник приходит и спрашивает: — Как вас зовут? Я называю свое имя. Он говорит: — Следуйте за мной! Двое полицейских надевают на меня наручники и ведут посередине между собой. Мы идем вдоль платформы. Всюду стоят студенты в пестрых фуражках. Мы проходим через них. Они смущенно молчат, когда я прохожу, немного отступают и пристально смотрят на меня. Я внимательно рассматриваю их лица. Не могут ли среди них оказаться мои знакомые? Да, действительно, вон того я знаю, а как же, вот тот толстяк с лицом со шрамами? Это же с ним я был вместе в Верхней Силезии? Естественно, это он. Я прохожу совсем близко мимо него, он стоит со своими сокурсниками. Я, не отводя глаз, смотрю на него, его взгляд удивленно задевает меня, тогда он меня узнает. Он узнает меня, немного отходит назад, его рука поднимается, останавливается, внезапно он поворачивается коротким рывком и уже глядит куда-то в воздух. Я прохожу мимо, я громко говорю:
— Он, наверное, хочет стать прокурором. Полицейский говорит: — Захлопни пасть.
Я устало сажусь в новый вагон и сижу, не шевелясь, вплоть до прибытия к моему месту назначения.
На следующий день судебный следователь допрашивал меня восемь часов без перерыва.
1927
Меня выводили на множество допросов, на многие вопросы я давал ответ и под многими протоколами я ставил свое имя. Каждый раз, когда судебный следователь входил в комнату для допросов, толстое досье, которое он нес под рукой, увеличивалось в объеме. И когда судебный следователь после последнего допроса собрал разбросанные документы и сложил их в синюю папку, он торжествующе хлопнул по обложке и сказал, что предварительное следствие теперь закончено, так как у него теперь есть точная картина произошедшего. Но я не мог доверять его сытой уверенности. У меня было достаточно поводов почувствовать своеобразное различие между тем, к чему я усердно готовился бессонными ночами, полными горьких размышлений, и тем, что в дальнейшем было подписано в протоколе моим именем. То, что было написано там в пузатой синей папке на трех тысячах страницах желтой бумаги, могло быть с пчелиным трудолюбием собрано часть за частью, могло содержать достаточно материалов из различных показаний свидетелей, из отчетов полиции и переписей людей, могло детально проследить ход произошедшего, но, все же, это оставалось далеким и чуждым от тех вещей, которые произошли тогда на самом деле. Ничто, что в то невыразимо запутанное время было живым и движущим, не оживало снова, зато к своей собственной призрачной жизни, к новой действительности возникал процесс, который был сочинен многими мозгами, из которых каждый воображал что-то свое. Потому получалось так, что я из сухого описания преступления не узнавал картину случившегося; потому получалось так, что судебный следователь всегда ошибался как раз там, где он полагал, что знает всю правду, что из ста двадцати подлинных свидетельских показаний одни шестьдесят опровергали шестьдесят других, что обвинительный акт оказался документом потрясающей некомпетентности, что на судебном процессе драма превратилась в комедию.