Но ведь он сам поручил ему не упускать Кирееву из вида, значит, ничего неожиданного в том, что Евгений оказался у дачи Пименова, для него не должно было быть? Не узнал его в темноте? Почти исключено. Это он, Столетник, был застигнут врасплох. Чалый же подкарауливал его, стоя за деревьями, мог вполне окликнуть, назваться. Но почему-то не сделал этого.
Было еще одно предположение, о котором не хотелось думать: им заведомо нужен был труп. «Следил за домом, был застигнут охраной, оказал сопротивление…» А уж подложить в карман неизвестно кому принадлежавший пистолет они бы сумели.
И все же, зачем было вызывать по рации охрану? Если не хотел стрелять, чтобы не поднимать шума, позиция вполне позволяла опустить на затылок Евгению что-нибудь «твердое и тупое», как написали бы потом в милицейских протоколах.
Чертовщина какая-то, да и только!
Обеспокоенный молчанием Киреевой, Столетник вышел из кафе. На повторный звонок ответа не было. Проклиная себя за то, что не ночевал у ее подъезда, он пошел к дому номер пять по улице Лесной, решив позвонить в квартиру. Если она окажется дома, можно сказать, что ошибся номером. Старый испытанный прием, донельзя банальный, рискованный, но вполне подходящий, ведь она не знала его в лицо.
Однако делать этого не пришлось. Не дойдя пятидесяти метров до подъезда, он увидел свою подопечную. Светлана шла со стороны Миусской, в распахнутой шубе поверх декольтированного платья; судя по растрепанным волосам и помятому виду, дома она не ночевала и возвращалась теперь неизвестно откуда. По крайней мере, не из Зарайска: там на ней была совсем другая одежда, к тому же «хонда» давно стояла на своем месте. С кем она встречалась и где провела ночь? Если Клиента интересовало именно это, то дело можно считать проигранным.
Ничего, кроме как сплюнуть с досады, не оставалось. Евгений вернулся в машину, подкатил к дому номер пять по улице Лесной и, остановившись на противоположной стороне, включил приемник. Терпения ему было не занимать.
17
К рыцарям без страха и упрека старый опер себя не относил, хотя ни бандитов, ни дурной молвы не опасался. В его профессии побеждал тот, кто первым выхватывал кольт из кобуры. И за прошлогоднего бандита, избитого им в камере следственного изолятора на Петровке, Каменев себя не корил — это сделали за него другие.
Но оказалось, что и он не чужд эмоций, грудь старого опера разъедала обида. Он вспоминал надменную ухмылку матерого, прошедшего огонь и воду рахимовского пса и с течением времени все больше убеждался в своей правоте. Не выбей он у него признания, не ходить бы Женьке Столетнику по земле. Раскололся, гнида, всех назвал, все указал. Крутые да независимые они — когда с наркотой в крови, гурьбой, с нунчаками да стволами. А на скамеечке перед судом сидят — глазки в пол: простите, дяденьки, пьяный был, не помню, не судите строго… С ними — только кулаком, на их же языке, их же методами! Иначе не будет толка от демократических реформ.
Обида теснила, теснила и вытеснила старого опера из рядов хранителей закона, в рамках которого ему давно уже было тесно. Разве начальству было невдомек, что зуботычинами этими он жизнь человеческую спас, да не одну!? Пресек «деятельность преступной группировки, особо опасной в масштабах государства», а не только «попрал, нарушил и опозорил»…
Но не в этом была причина его отставки. «На обиженных воду возят», — не раз за пятнадцать муровских лет говаривал старый опер своим неОПЕРившимся подчиненным. Когда эта банда уговорила Петьку Швеца свести счеты с жизнью — плеснуло через край. И генпрокурорская верхушка, и шакалы из УФСК, не говоря уж о кремлевских пораженцах, — все до единого знали: никакое это не самоубийство. Не тот был человек Швец, чтобы в собственный ствол заглядывать. Убили его и следы замазали — весомо, грубо и зримо, как сказал поэт. И сколько Алеша Илларионов ни бился, сколько ни крутил тогда Вадик Нежин, той же бандой раненный в пузо, ни черта из этого не вышло. Осталось дело до конца недокрученным. Плевать, что шестеро под «вышку» пошли. Человека-то нет? Нет! А для чего, спрашивается, вся эта демократия нужна, если не может за человека постоять, пусть и после его смерти? Вот и накатила на Сан Саныча душевная боль. Какой там — обида! Злость и жажда отмщения, которым в законе места нет. И перестал быть Сан Саныч рыцарем без страха и упрека. Страх появился, что натворит дел — всем МУРом не расхлебаешь. А упреком была и пожизненно осталась неотмщенная смерть Петра. Затаился Каменев, хотел душевный пожар водкой погасить. Отчасти получилось, отлегло. Теперь вот Женька в слабости и лени упрекать стал. В потолок он, видите ли, не хочет плевать, на молочную кухню заместо гастронома бегать предпочитает, независимым борцом за справедливость себя возомнил. Брюс Ли недостреленный!..