Сравнивая состояние советской культуры 1930‐х и 1940‐х годов, английский философ Исайя Берлин писал, что в тридцатые в интеллектуальной жизни царило «мрачное оживление», но после войны не осталось и его: интеллектуальная и художественная жизнь полностью застыли35
. Похожего взгляда на поздний сталинизм придерживается и значительная часть историков: ждановскую политику в области культуры принято рассматривать как имитацию культурной жизни, прикрывающую стремление окончательно убить в ней все живое. Постановления Жданова, отмечал один из главных исследователей позднего сталинизма Евгений Добренко, на самом деле ничего не постановляют: это «символические документы, знаменующие собой новый статус власти, единственной публичной функцией которой становится демонстрация себя самой»36. Другой специалист по сталинской эпохе Шейла Фицпатрик делала похожий вывод: ждановщина давала понять, что советское общество не ждут ни либерализация, ни обновление37. Для обоих исследователей подлинный смысл ждановских постановлений оказывается не связанным напрямую с их содержанием, а само это содержание не заслуживает первостепенного внимания. В лучшем случае эти постановления выступают актами бессмысленного самовоспроизводства власти, в худшем — актами ее самоутверждения. Однако такая редукция ждановских выступлений к чисто перформативной функции, как представляется, сильно сужает понимание этой эпохи.В изучении позднесталинского периода существует отчетливый парадокс. С одной стороны, редкое исследование обходится без упоминания холодной войны. Важность этого противостояния никем не оспаривается и подчеркивается практически всеми авторами, но его механика исследуется однобоко. Холодная война оказывается важным фактором в изучении внешней политики и дипломатии, но в работах, посвященных внутренней политике и тем более культуре, она фигурирует в лучшем случае как фон, не игравший непосредственной роли в описываемых событиях. Чуть больше в этом смысле повезло истории науки: актуальность международного соревнования в случае атомного проекта или так называемого «дела КР»38
не вызывает вопросов. Истории культуры повезло меньше: холодная война часто упоминается здесь в связи с кампанией по борьбе с «низкопоклонством», но этим протокольным упоминанием дело по большей части и ограничивается. В западной советологии, возникшей как дисциплина во многом именно благодаря холодной войне, международный аспект в изучении советской культуры занимает более важное место, но и здесь в центре внимания оказывается не внутренняя политика, а опыт взаимодействия с советской культурой за пределами СССР — различным аспектам соревнования культур посвящено немало работ39. В отечественной традиции послевоенная культура и культурная политика рассматриваются преимущественно в контексте внутренних взаимоотношений власти и творческой интеллигенции, а внешнеполитические аспекты, за исключением отдельных работ, посвященных частным эпизодам воздействия международного контекста на внутреннюю культурную политику, практически не привлекают внимания. Как отмечал Евгений Добренко во введении к двухтомному «Позднему сталинизму», особенность послевоенной культуры заключалась в том, что это была культура уникальной войны, которая позиционировалась как война с внешними врагами, но велась внутри страны40. При таком взгляде внешний мир оказывается чем-то не вполне существующим — во всяком случае не слишком релевантным для анализа перипетий внутренней культурной политики. Холодная война как будто упоминается, но одновременно вымывается из повествования, из‐за чего оно лишается важных внутренних связей. Культурная холодная война велась в том числе и внутри страны, но без внешнего контекста ее битвы теряют смысл.Для понимания холодной войны важно еще одно обстоятельство. Мы знаем, кто одержал в ней победу, и переносим это знание в прошлое: нам кажется, что холодная война была соревнованием, в котором победителя должна была определить история. Но у советского руководства в послевоенный период никакого сомнения в том, на чьей стороне история, не было: победа над Германией была ярким доказательством благосклонности истории к СССР. С советской стороны холодная война начиналась не как битва с неизвестным финалом, а как приближение известного: задачей было не завоевать превосходство, а продемонстрировать его той части мира, от которой движение истории было пока еще скрыто, и тем самым ускорить ход истории. С этой точки зрения холодная война была не столько противоборством двух систем, сколько своеобразным «конкурсом красоты». Именно поэтому большую роль в ее перипетиях играли проблемы репрезентации: для советского руководства холодная война с самого начала была конкуренцией не систем, а их образов.