Мальчишка закричал.
Ему было больно, но ее радовала эта боль. Она наполняла остывшее сердце силой, и когда то толкнулось в груди, застучало вновь, женщина вытащила руку.
— Где, — она знала, что в ее воле и власти было продлить мучения несчастного, как и отпустить его светлой дорогой. И он, кажется, понял.
— Т-там… — он с трудом вытянул руку. — Я… я п-пытался… я клятву… я…
Она слизнула каплю крови.
И подарила смерть.
Не из милосердия. Ей нужна была эта жизнь.
Подобрав полы собольей шубы, она пошла. Она шла долго и проваливалась в сугробы, но не ощущала ни досады, ни гнева, как не ощущала холода и боли. Она знала, что была мертва, что умирала мучительно: клинок пробил и шубу, и драгоценные ткани, и шелка сподних рубах, не говоря уже о белое холеной коже. Его провернули в ране, расширяя и выпуская черную кровь. А после вытащили.
Почему не добили?
Могли бы и голову отсечь… но нет… хотели, чтобы мучилась? Или приказ был таков? Плата за ее упрямство, за своеволие, за нежелание подчиниться высочайшее воле…
Наказание.
Умирать и слышать, как заходятся криком дворовые девки.
Как хрипят.
Воют.
Стенают… и осознавать, что это она виновата, что, смирись, и все иначе бы повернулось. Но нет, застила глаза ей гордость боярская. Так платой за нее отныне — жизнь. И ладно бы ее, своей ей не было бы жаль. Сама б подняла чашу на пиру свадебном. Сама бы слово сказала, желая молодым долгих лет. Сама бы и выпила до дна, с кислым вином, с горьким ядом, слезою приправленным. А после бы ушла тихо, как уходили иные, те, которые до нее были…
…но нет.
…не за себя она боялась. За сыночка…
Лежал под елочкой, на снегу и голенький почти. Мальчик ее сладкий, кудри сахарные кровью склеились, глаза бирюзовые в небо глядят. Улыбался… точно знала — улыбался. И значит, быстро умер. Милосердно. Конечно, за что на него, дитя сущее, гневаться? Вот и подарена ему было милостью царской легкая смерть.
Она упала на колени.
Закрыла глаза.
Завыла.
Горестно, что волчица… глухо… и тогда-то вернулась боль, а с нею — и сердце, стучавшее мерно, что механизмус, вновь ожило по-настоящему.
…удалось.
…нет, нельзя сказать, что была она беспамятна и не ведала, что творила.
Ведала.
Когда руками копала могилку в снегу, обламывая ногти о мерзлую землю.
Когда укладывала на дно колючие еловые лапы.
И на них — своего мальчика, в шубу завернутого. Когда засыпала его рыхлым снегом… когда выволакивала камни, окружая могилу. Шептала слова из книги проклятой, которая, о диво, при ней осталась. Не знали? В царских хоромах много сокровищ, которые никто-то сокровищами не считает. И эта книжица… случайно попалась под руку, выпорхнула, сыпанула пылью на руки. Раздразнила любопытство.
Нет, тогда-то она и не думала воспользоваться.
Увезти хотела.
Чтоб не попала эта книжица в чужие руки, чтоб не причинила зла… спрятать.
Изучить.
А вот час пришел, и крови пролитой хватило. Чем не жертва? И не ею принесена. Осознав это, она рассмеялась.
Уже позже, окончательно решившись, она шла, брела, не разбирая дороги… и добрела до деревеньки…
…ее не ждали.
…встретили брехливые собаки. Глупые создания, в которых жизни было — капля. И эта капля не насытила, как и толстый мужик с оглоблей, вздумавший заступить ей дорогу.
Она срывала чужие жизни, что ромашки для венка, боясь лишь одного — что слишком мало их…
…несла.
…бежала босиком по колючему снегу, несла его, сплетенный древним знанием. Задыхалась от боли. И надежды. И страха, что надежды этой — не достаточно…
…лила молитву земле.
И собранную силу в посиневшие губы своего мальчика. Звала. Клялась. Кляла и обвиняла. Рыдала, позабывши и о гордости, и о мести, желая лишь одного — чтобы ожил.
Исполнилось.
…тогда это было сродни чуду. Дрогнули заиндевевшие веки, и снежинка сорвалась со светлых с рыжиною ресничек.
— Мама… мне так холодно, — сказал ее мальчик, протягивая руки. — Мамочка… почему мне так холодно?
— Ничего, — она обняла, прижимая к груди того, кто был ее жизнью и надеждой. — Скоро я тебя согрею…
Знала ли она, чем обернется?
А если бы знала… нет, ничего б не изменилось.
Жизнь за жизнь?
Пускай.
Если ему, тому, кто был проклят, позволена такая плата, то и ее мальчик ничем не хуже.
— Ничего, — повторила она, обнимая сына.
Вырос. И только Морана знает, чего стоил ей каждый его год… посильная плата. Она не жаловалась. Она приспособилась. И хоронить. И воскрешать. И утешать.
Уговаривать.
Избавлять от лишней боли, ведь он, ее мальчик, так хрупок. К чему ему лишняя память? Лишние мучения? Она оставит все себе, ибо такова доля матери.
— Отпусти, — взмолился он, склоняя голову к ее плечу. — Если любишь…
Конечно, любит. Ради любви все… и ради справедливости… ради него…
— Скоро, — пообещала она, перебирая тонкими пальцами кудри. — Скоро все закончится, мальчик мой… и ты оживешь. По-настоящему оживешь… я нашла способ.
Гроза стихала.
И мертвецы рассыпались белым крошевом.
Отступали.
— Я согрею тебя, — она набросила на плечи сына шубу, пусть в этом и не было смысла. — Поверь… пожалуйста… в последний раз поверь.
— А если не выйдет?
Он смотрел в ее глаза с такой тоской, что сердце сжалось.