— Хорошо, — боярыня протянула руку и коснулась моей ладони. — Я бы хотела рассказать кому… но некому. Эти не поймут… им все блажью почудится. Дурью… чего мне еще желать? Родовита. Богата… да и слов не найти. А теперь легче стало. Скажи, что мне делать?
— Жить.
Печальная была усмешка.
— Завтра ночь березовая… все в саду соберутся. Приходи, Зослава… тебя-то я рада буду видеть. Только тебя и рада.
Глава 16. О ночи березовой повествующая
К вечеру дождь унялся. И небо просветлело, пошло легкою проседью облаков. Солнце, скатившись до земли, утратило былое желтизны, набрякло красным нарядным колером. И значится, близка весна, вот-вот войдет в полную силушку, полыхнет теплом, пробудит спящие травы. И пустыри, на которых ныне лишь первоцветы проклюнулися, зарастут зеленью.
Я любила весну.
И глядя на солнце, почуяла, как отлегло от сердца, будто бы кто-то свыше пообещал, что все еще наладится. Да и мне ли быть в печали?
Жива.
Здорова.
При доме своем. При землях даже, хотя ж на этие земли, царицею жалованные, я и глазом-то не глянула, а сие неправильно, ибо за всяким хозяйствием уход нужен, дабы не захирело оно.
Чего еще? Бабка чтоб прежнею стала? Станет. Вот пообживется, пообвыкнется, и выйдет из нея вся дурь боярская.
Чтобы Арей… как-нибудь да сладится. Верю в него, и молюся, молитва вере не помеха.
Царевичи?
Даст Божиня, и у них все будет добре. Пусть даст. Не за себя прошу, я-то и так ныне сыром в масле, а что недруги — справлюсь. Мои-то беды — и не беды вовсе, так, огорчения. Пусть у них сойдутся пути-дорожки, пусть живы останутся, хватит уже горя, хватит черных бусин на рубахе Евстигнеевой, хватит и боли Еське, которую он за весельем своим прячет. И с братьев-двойнят. Воли бы Елисею… отчего-то мнится, не станет он волком-людожором. Пусть не станет, пусть ослабнет кольцо над сердцем, а волчья дикая натура покорится разуму человеческому.
Кирею свободы.
Не ему одному.
И остальным, чего прошено будет, пусть исполнится да во благо. Раз уж ныне день особый, женский, так неужто не услышит Божиня?
За прошением и дар надобен. Но что я подарить способная?
Ленту из косы?
Вытянула и пустила по ветру, а он, слабый, но духмяный, еще не цветами, но лишь предчувствием их, свободою, которою весна дразнит, вдруг окреп, потянул шелк из пальцев, выхватил, понес… куда? А хоть бы за край мира. Лети, лети, лента, подарком от чистого сердца. Завяжет ли тебя в косы зеленые молодая березка. Ива ли в гриву примерит, аль ручей возьмет игрушкою — не важно.
Все Божинею сотворено.
Все — мир ее. А значит, услышана будет и эта молитва моя.
— Зося, ты тут вечность торчать будешь? — Еська приплясывал от нетерпения. Ох, неспокойная душа, бедовая…
— Нет, я… все уже, — глянула на солнышко, которое к земле катилося.
Отвернулась.
— Тогда шевелись, а то все веселье пропустим…
И как я позволила уговорить себя? Нет, Еська, конечно, языкастый, словесами оплетет-окрутит, но вот…
— Не печалься, Зослава, — он, верно, почуяв мои сомнения, под рученьку подхватил. — Весело будет!
Ему — быть может, а вот мне… как бы этое веселие боком не вышло.
Нет, конечно, и в Барсуках парни девок стерегли под банею, полохали, шутки шутковали, гаданиям мешали, норовили, что венок стянуть, что ветки березовые, размалеванные да разряженные. А одного году, помнится, и вовсе лент девичьих набрали да повязали на роги старостиному козлу.
Дескать, вот жених завидный.
Выбирайте, кому надобен.
Визгу-то было!
Я не ведаю, чего Еська измыслил, но чуется, что козлу нашему до него далеконько будет.
— Зосенька, рыбонька моя ласковая… заинька серая недолинявшая, — он меня под локоточек ухватил. — Поверь, ныне действую не собственной дури ради, но исключительно во благо общественное!
Идет, говорит и меня за собою волочет, а я и бреду, что телушка на привязи.
— И с затеи нашей, если все выйдет правильно, всем превеликая польза выйдет!
Ох, сомневаюся…
— Еська…
— Да никто не пострадает! — он прижал руку к груди.
А вырядился-то.
Рубаха черная.
Портки черные.
Сапоги черные. И платок черный же на голову повязал да плотненько, ни одной рыжей вихры из-под того платка и не выглядывает.