— Знаешь, мне это не нравится, — Евстигней здоровою рукою пощупал рану. — Задела… ничего, заживет… где ты меня встретила?
— Я Еську искала…
— И тебе голову задурил?
— Неа, — заклятье не давалося. А на практикуме выходило у меня неплохо, помнится. Марьяна Ивановна еще и нахваливала, мол, до чего скоро и ладно.
А оно…
— Мне докладу бы, — я потрясла рукой. Успокойся, Зося. Тварюка сидит. Щит стоит. Плечо кровит. Этак все напрочь искровится… — А то не пишется. У Еськи язык…
— Ага, только язык и есть. И еще дурь в голове. С другой стороны, — Евстигней наклонился и руку к краю щита протянул. Тварюка ажно встрепенулася. Небось, решила, что еда сама в рот вскочит.
— …у всех у нас своя дурь имеется. А потому к чужой надобно относится с уважением. Зося, ты чего там возишься?
— Ничего.
Заклятье, наконец, сплелось и к нитке прилипло.
Станет она прочна, крепка.
И плечо болеть не будет, а заодно уж гной с раны отойдет.
— Шей… что-то мне не нравится, как она на меня смотрит. Получается, я опять во сне ходил.
— Ходил.
Игла проходила сквозь кожу туго, все ж таки шкура, пусть и царская, тонкая, а все ж прочней обыкновенное тканины.
— Я… когда перенервничаю, молчать не могу. Тишина на уши давит, — Евстигней головой тряхнул. — За мной такое и раньше водилось. Засну в одном месте. Проснусь в другом. Но уже давно… наш целитель настой давал. Пустырниковый. И еще с дурман-травой, но от него голова тяжелой была. И нельзя долго, привыкаешь. Прошло. Уже пару лет, как отпустило… а теперь снова. С чего бы?
— Не знаю.
Я клала стежок за стежком.
Как бабка учила.
Аккуратно.
И заговор шептала. Не знаю, магия в нем аль суеверия, но лишним не станет.
— Я помню, что голова болела… раньше никогда, а теперь… и так… не скажу, чтобы сильно, скорее занудно… ноет и ноет, ноет и ноет… и в сон клонит. Ерема решил, что я болен… хотел к Марьяне, а я сказал, что не надо. Чужая она… мало ли… просто лег. Глаза закрыл… помню, как они разговаривали… Кирей… точно, приходил… Кирей… а дальше пустота. И тварь. Неожиданно, надо сказать.
Я кивнула, хотя ж Евстигней не мог меня видеть.
— Знаешь, а ты хорошо шьешь. Ничего почти не чувствую.
— Тебя медведь подрал?
— Что? А… да…
— На охоте…
Евстигней обернулся и я… серые глаза царевичевы расплылись, расползлись рваной ветошью.
И не глаза.
Песок.
Пепел.
Костер, который догорел. И сгорбившийся старик варушит угли длинной палкой. Пахнет грязью, навозом и зверем. К этому запаху тяжело притерпеться.
У него до сих пор не выходит.
— Танцуй!
Кнут бьет по земле, и он отскакивает.
— Ну же, давай…
— По ногам целься, — лениво замечает Рябой. Он лег под телегою, прибрав себе единственное одеяло, а с ним и Бруньку, которая под одеялом копошилась и хихикала.
Дура.
— А ты, Найденыш, давай, скачи… или думаешь, что даром с тобой кто возиться станет?
Кнут описал полукруг.
И вспорол песок у самых ног, заставив его отпрыгнуть.
— Бодрее, Найденыш, бодрее, — Крикса захохотал, и массивное брюхо его, перетянутое веревкой, затряслось. — Ноги выше…
— Дай сюда. Эй ты, — Рябой выполз из-под телеги и потянулся. — Старый, пой…
И камешком кинул.
Попал. Старик, чье имя было давно забыто, как и имена прочих бродяг, лишь голову в плечи втянул и завел дребезжащим голоском:
— Ко мне нонче друг Ванюша приходил… три кармана приносил…
— Дай сюда, — Рябой выдрал хлыст из рук Криксы.
— Шкуру не попорти, — тот широко зевнул.
Зубы его сгнили и остатки их торчали во рту опаленными пеньками. Вид их вызывал странное ощущение. Страх? Отвращение?
Боль?
Он старался не глядеть на Криксу, и того это злило.
— Да было б там что портить… эй ты, ходь сюда, — Рябой хлопнул по бедру. Так собак подзывали, но ныне он, безымянный — вся его суть противилась тому, чтобы называться Найденышем — был хуже собаки. — Давай, не заставляй меня за тобою бегать. Все одно далеко не убежишь.
Его правда.
Некуда бежать.
Да и как, когда на шее — ошейник из воловьей шкуры. Изрядно потертый, но еше крепкий. Он пытался перепилить, елозил по шкуре острым камнем и раковиной, которую подобрал на ручье, но только пальцы разодрал в кровь.
А Рябой потом еще угля на них сыпанул.
Горячего.
И смеялся, приговаривая: дескать, непокорных холопов только так и учат.
Нет, не так… порют — это да, но с осторожностью, поелику каждый холоп есть имущество, и только глупый и недальновидный человек будет из прихоти свое имущество портить. Найдутся способы.
Холодная яма.
Голод.
Жажда.
И беседа со жрецом, который сумеет вразумить упрямца. А если не поможет, то уж лучше здорового на каменоломни продать и деньги хорошие за то выручить, нежели забить до полусмерти и себя же в растрату ввести.
Так матушка говаривала…
…как ее звали? Как?!
У любого человека есть если не имя, то хотя бы прозвище. И у нее, стало быть… и у него… а он не помнит. Пытается, но голова от натуги болеть начинает, и перед глазами плывет все… поплывет и унесет полноводная река.
Куда выкинет?
Куда бы не вынесла, только хуже станет… в прошлый раз, когда не то уснул, не то в забытье впал, очнулся уже в ошейнике да на веревке крепкой, пеньковой, которую Рябой к телеге прикрутил.