Возвратилась в зал Настасья Александровна и за нею, переваливаясь уткой, вошла кряхтя дама лет с лишком сорока, довольно полная, с тупою физиономией; Оля и Тоня бросились к ней и стали с участием расспрашивать о ее ушибе.
— Ничего, немного зашибла плечо, а все эта шалунья-дочка.
— Всегда дочки виноваты, — перебила ее с сердцем Полина. — Вольно же было струсить и выскочить без толку из саней.
После обычных рекомендаций старушки Бармапутиной и наших московок все уселись опять за чайный стол. Дочка по временам в рассыпном разговоре с Андреем Ивановичем, сестрами его и гувернантками старалась парадировать выдержками из Бокля, Дарвина и Либиха. Видно было, что она читала их поверхностно, надо ей было заявить только, что читала. Временами она перебивала мать, горячо спорила с нею, бесцеремонно по привычке покрикивала на нее, не стесняясь выказывала ее во всей ее ничтожности. Мать, покорно смиряясь перед репримандами дочки, смыкала уста и углублялась взорами на дно отпитой чашки, переворачивая ее с боку на бок. Здесь, но чаинкам, приставшим к краям фарфора, прозревала судьбу свою и своего единородного деспота.
Дочка в эти минуты смотрела на нее с презрительною улыбкой. Между тем и без чайного оракула можно было предвещать обеим, что одна до конца своей жизни останется тряпкой, а другая, если и выйдет замуж, будет домашним демоном, сведет с ума злополучного супруга, а тот убежит от нее хоть к полюсам.
— Я забыла вам сказать, — обратилась Полина Бармапутина к сестрам-близнецам, — что привезла вам обещанные ноты; прикажите их взять от нашего мальчика.
Тетрадь с нотами была принесена и отдана на рассмотрение Настасьи Александровны. Перевернув листы, она объявила, что музыкальные сочинения в одной части тетради слишком игривы, не ладят с положением, в котором находятся ее гостьи, а в другой части духовные — не по силам дочерей.
Это были произведения знаменитых maestro: «Прославление Бога» (Die Himmel rühmen) Бетховена, «Молитва» Россини и «Ave Maria» Баха.
— Помилуйте, — заметила Полина, — я их легко играю и пою.
— Сделайте одолжение.
И mademoiselle Бармапутина, желая блеснуть своими талантами, села за рояль и стала играть и петь первую попавшуюся ей пьесу. Жребий пал на Бетховена.
Играла она посредственно, пела так же, слушатели остались равнодушны.
Андрей Иванович, желая, чтобы одна из московских его гостей восторжествовала над самонадеянною провинциалкой, попросил Антонину Павловну сыграть и спеть ту же пьесу. Тони не заставила себя упрашивать. Победа была полная, соперничество уничтожено. Сколько искусства, столько и души вложила она в свою игру и пение! Это была несомненная музыкальная сила. Спела еще без просьбы «Молитву» Россини. Жаркие похвалы, жаркие рукоплескания увенчали ее торжество, к ним невольно присоединила свои и Полина Бармапутина. Скоро, однако ж, мать и дочка, уязвленные в своем самолюбии, распростились с хозяевами.
Приезд этой странной парочки расстроил было семейный кружок, так хорошо сладившийся, и оставил в нем по себе неприятное впечатление.
— Уф! — сказал Сурмин, проводив их. — Вот вам, Лизавета Михайловна, образчик наших провинциальных эмансипированных девиц.
Лиза ничего не отвечала.
— Жаль, — сказала Настасья Александровна, — девочка неглупая, а напустила на себя дурь.
Далее не было об них разговора; в семействе Сурминых остерегались осуждения. А было что поговорить о Полине. Она была действительно неглупая девочка, но считала себя, со своим английским языком и свитою громких ученых имен, такою умною и образованною, что все, ее окружающее, должно было пасть перед нею безмолвно на колени и восторгаться ею. Надо было видеть, как она свысока смотрела на того, кто осмеливался ей противоречить, с какою олимпийскою важностью смотрела с высоты, нахмурив брови, на своего противника. В провинции она считала себя звездою первой величины, от которой все спутники заимствовали свой свет. Если она щадила сестер Сурмина и его семью, так потому, что имела виды на него.