На чердаке деревянного дома для писателей, желающих поработать в уединении, сделали кабинеты. С моей точки зрения, они были больше похожи на клетки. Из нашего коттеджа кабинет себе взяли Файзилов и Иванченко, но работал в нем один Файзилов. У меня вообще было подозрение, что он единственный писатель во Внукове, кто здесь пишет.
Я тоже пытался писать, но для меня в нашем Доме было слишком много отвлекающих моментов. Зимой ходил на лыжах и сумерничал с Эриком. Летом собирал грибы и ягоды, рыбачил и рвал на лугу ромашки. Мне нравился их горьковатый запах. В мае на пригорке, на котором когда-то стоял особняк Абрикосова, было полно сирени разных оттенков. На нашей территории отчего-то больше было персидской сирени, которая зацветала в июне.
— На самом деле она не персидская, а венгерская, — сказала мне Алена.
— Это ведь не одно и то же, — заперечил я. — Где Персия, а где мадьяры.
— Венгерская, — уперлась жена.
Она вообще любила спорить по пустякам. Но я к этому относился снисходительно. Хочет венгерскую, пусть будет венгерская. Тем более она отличалась от обычной сирени и цветом, и запахом.
Лично мне больше нравилось слово "персидская". Сразу представлялся жгучий взгляд черных очей, сопровождаемый стыдливым румянцем на матовых ланитах. Одним словом, "Гюльчатай, открой личико". Ну и стихи про Шаганэ все знали.
Постепенно я выяснил, что на территории нашего Дома росла не только персидская сирень. У деревянного коттеджа было полно вишни и калины. В кустах шиповника возле буфета можно было набрать рыжиков, под лиственницами — маслят, а под соснами и березами у пятого коттеджа — боровиков. Среди осин, вымахавших за моим коттеджем, попадались подосиновики. А внизу, рядом со спортплощадкой, я собирал и белые, и подберезовики с черными шляпками, и лисички, и те же подосиновики. Словом, грибов здесь хватало, что, конечно, не способствовало появлению добротных произведений отечественной литературы. Внуковским насельникам не было никакой нужды ходить за грибами в лес, — они и не ходили. Мы с Жорой были исключением, граничащим с блажью.
Но что здесь начиналось, когда шли опята!
Волны опят, прокатывавшиеся по лесу, были, конечно, разной величины, но в какой-то год обязательно случался девятый вал, и тогда практически каждый пень обрастал грибами. Опята на березах были со светло-коричневыми головками, толстоногие, с нежной плотью. На дубах они гораздо темнее, плотнее и с явственным зеленым оттенком. Еловые опята отличались тонкой ножкой, коричневой шляпкой и каким-то бравым видом. Впрочем, у всех молодых опят был дерзкий вид, они перли из всех узлов, щелей и отверстий ствола или пня, и не нагнуться за ними было нельзя.
Во время этого девятого вала опята сползали с деревьев и стремительно разбегались по земле, цепляясь за любой корешок или щепку. Они рассаживались на ней плотными многоголовыми семьями. Выстраивались дуэтами. Выскакивали под ноги по одному. Но в любом случае их было неимоверно много. Через полчаса, в крайнем случае через час кошелка любого размера наполнялась с горкой, и грибник, со стоном разогнувшись, отправлялся домой. А опята подмигивали ему вслед, хихикали, корчили рожи — в общем, веселились как могли. Это был их праздник.
Через неделю тугощекая молодежь превращалась в лопухи. Грибы чернели, разваливались, из-под шляпок с басовитым гудением вылетали объевшиеся жуки.
— А ты знаешь, чем пахнет молодой опенок? — спросил меня Цыбин, которого я встретил на выходе из леса.
— Знаю, — кивнул я. — Но эти уже не пахнут.
В корзине Цыбина опята-лопухи лежали вперемешку с груздями. Их в этот год тоже высыпало несчетно.
— А я их солю сырыми, — сказал о груздях Цыбин. — Накидал в кастрюлю, посолил, накрыл марлей, через неделю отличная закуска. Старшине такая и не снилась.
— Он вообще не пьет, — пожал я плечами.
— Раньше пил как сапожник.
Пьющего Старшину я не знал, это было задолго до моего призыва в писательскую армию. Но сам Николай Иванович не скрывал, что был грешен.
— Однажды проснулся поутру, — рассказывал он мне, — сердце из груди выскакивает. Если вот сейчас не выпью — помру. Смотрю, на подоконнике бутылка. Неужели, думаю, вчера не допили? Налил в стакан и залпом. И все.
— Что "все"?
— Потерял сознание. Там ведь не водка была.
— А что?
— Жидкость для мытья окон. В больнице доктор сказал, что, если бы не проспиртованное нутро, тут же умер бы. А так очухался.
— Дела... — почесал я затылок.
— Меня Эмма спасла, — взялся двумя пальцами за пуговицу на моей куртке Старшина и стал ее выкручивать. — Сначала увезла в санаторий, потом к себе в Литву. Да я и сам понял, что надо завязывать.
— Ты идешь или не идешь? — позвал Старшину со скамейки перед буфетом Костров.
— Иду.
Старшина и Костров каждый день играли в подкидного дурака. Счет у них был пятьсот семьдесят три на пятьсот тридцать семь.
— А в чью пользу? — спросил я Эмму, жену Николая Ивановича.
— Этого даже они не знают, — махнула рукой Эмма.
Как истинная спасительница, она не замечала мелких слабостей мужа и на рыбалку разрешала ездить.