Но потом, во время исполнения «Dove Sono» в Чикагской лирической опере, меня вдруг обуял сценический страх. Это было полной неожиданностью. Да, эта ария никогда не казалась мне легкой, но я пела ее уже десятки раз. И вдруг обнаружила, что, едва заслышав музыку, начинаю нервничать и никак не могу перебороть себя. Я мучилась с этой арией до самого конца контракта, некоторые фразы вызывали у меня ужас и напряжение каждый раз, когда я должна была их исполнить. Оперные певцы ненавидят страх за то, что он мешает расслабиться и правильно дышать. Конечно, у меня хватало причин для стресса. В ближайшие месяцы мне предстоял развод и три абсолютно новые роли: заглавные партии в «Арабелле» и «Лукреции Борджиа», а также партия Бланш в мировой премьере «Трамвая "Желание"» Андре Превена. Неудивительно, что напряжение все-таки выплеснулось наружу. И даже лучше, что оно обнаружило себя во время исполнения «Dove Sono»: по крайней мере, я узнала о существовании проблемы, смогла с ней справиться и двигаться вперед, к новой партии.
По приезде в Хьюстон мы начали репетировать «Арабеллу» с моим любимым Кристофом Эшенбахом. Я радовалась новой опере, общению с другом, погружению в искусство и тому, что девочки со мной. Неприятности и возня с адвокатами в преддверии развода остались дома. На этот раз у меня не возникло никаких проблем с разучиванием роли, но меня замучили боли в плечах и шее; мышцы были так напряжены, что я засомневалась, удастся ли мне выйти на сцену в день премьеры. Я взяла себя в руки и нашла отличную массажистку — казалось, она прошлась по моему плечевому поясу молотком и зубилом, зато я благополучно справилась с этой красивой, но требующей большой отдачи партией.
Из Хьюстона я отправилась в Ла Скала, петь в «Лукреции Борджиа» Доницетти. Физически я чувствовала себя лучше, девочки окружали меня любовью и заботой, и родные приехали нас навестить; мне удалось забыть о конфузе с «Дон-Жуаном» и начать с чистого листа. Мы немного повздорили с дирижером Жанлуиджи Гельметти по поводу завитушек и каденций, которыми я хотела украсить исполнение, — ему не нравились ни те ни другие. Меж тем каденции были красивыми и стилистически верными, поскольку сочинил их сам Филип Госсетт, превосходный музыковед, специалист по истории итальянской оперы девятнадцатого столетия, с которым я сотрудничала со времен участия в «Армиде» в Пезаро. Но хоть изыскания Госсетта и пользуются большим уважением, Гельметти гнул свое: «Мы в театре Мути и будем играть по его правилам». Что означало в точности следовать первоисточнику. Гельметти был уже немолод, только дебютировал в Ла Скала и, наверное, боялся вызвать недовольство Мути. После жарких споров я отказалась почти от всех своих притязаний, за исключением одной особенно драматичной каденции в финальной сцене, за которую я стояла насмерть. Наконец Гельметти согласился, и я была счастлива, что нам удалось обо всем договориться мирно и цивилизованно. Генеральная репетиция прошла без сучка без задоринки, хор, оркестр да и исполнители оказались на высоте. Я думала, успех нам обеспечен, — ох уж моя американская наивность.
Первым тревожным известием в день премьеры стал отказ тенора выйти на сцену. Думается, он знал о назревающем конфликте и поспешил уйти в тень. К счастью, его заменил Марчелло Джордани. Мы вместе участвовали уже во многих постановках, и я обрадовалась, что снова буду петь с другом. В финале первой арии, едва я закрыла рот, раздался тяжелый удар, и, бросив взгляд вниз, я увидела, что дирижер исчез из ямы. Публика ахнула. Гельметти лежал на полу, а мы с Марчелло вглядывались в темноту, гадая, жив ли он (в тот момент я опасалась худшего). Наконец занавес опустился, и нам сообщили, что он просто упал в обморок. Через четверть часа дирижер взял себя в руки, и мы продолжили, но исправить положение было уже невозможно. В финале нашего первого большого дуэта с Марчелло публика загудела, но я предпочла этого не замечать. Так продолжалось вплоть до той самой пресловутой каденции в конце моей последней сцены, тут плотину прорвало и раздался чудовищный свист.
Подробный отчет о произошедшем выглядит следующим образом: зачинщиком беспорядков выступала кучка мужчин, около десятка, сидевших на галерке. Рашель и несколько наших были в зале и видели все своими глазами. К счастью, на сцене плохо слышно происходящее в зале, а когда я пою, то не воспринимаю почти ничего, кроме звука собственного голоса, — и тут мне повезло. Поэтому я опираюсь на свидетельства очевидцев, утверждавших, что многие в партере и других частях зрительного зала требовали прекратить обструкцию. Несмотря на это, выкрики и свист не умолкали на протяжении всей финальной сцены, в которой Лукреция осознает, что по ошибке отравила собственного сына (одна из самых нелепых сцен во всей опере). Я старалась сосредоточиться на музыке. Слава богу, весь ужас случившегося дошел до меня много позже. И тогда меня начало трясти и не отпускало несколько дней.