Только что заглянул Дуду; он очень изящно выглядит в военной форме. Он просит меня поторопиться. Папа, мне нравится этот человек, и мне нравятся все эти люди, и мне нравится эта крошечная страна. Что еще мне тебе сказать? Я должна сделать попытку здесь прижиться. Конечно, после Америки здешняя жизнь будет довольно суровой. Понятия не имею, что я в конце концов буду делать. Преподавать? Может быть; но выучить иврит настолько, чтобы на нем преподавать, — это таки будет работа! Кибуц — это не для меня, это уж точно. Но пока что я тут очень счастлива. Никакого чувства противоречия, никакого отчуждения, куча неприятностей от
Знаешь, почему я поехала повидаться с бабушкой? Потому что, когда мы прилетели в Израиль и я увидела ее в аэропорту, я почувствовала облегчение и восхищение. Перед этим ты мне говорил, что она уже одной ногой в могиле. Потому-то ты и полетел в Израиль. И вот она, честное слово, стояла в зале аэропорта — стояла на собственных ногах. Каким-то странным образом — я сама не могу объяснить как — мое отношение к бабушке и мое отношение к Израилю переплетаются. Она чем-то мне сродни, и то же самое Израиль.
У Эйба главный довод сводится к следующему: если во всем мире когда-нибудь установится мир, это начнется здесь — с мира между евреями и арабами. Он в это верит, и я тоже начинаю верить. Он говорит, что это главная причина, почему он здесь остается. Мир — это то, из-за чего весь сыр-бор, и Сион — это место, где будет заложена основа всеобщего мира. На это указывает вся геополитика и все богословие. Об этом Эйб может говорить часами, не переставая, очень замысловато и убежденно, но у меня сейчас нет времени пересказывать тебе его откровения. Дуду уже стоит у меня над душой, а мне еще нужно вставить все пропущенные «р» и «м». Потом я пойду назад в
С любовью —
Таково-то было Сандрино письмо. Ну, как?
Моя игра здесь, кажется, сыграна. В этом парализованном правительстве мои «связи в области культуры и просвещения» — просто курам на смех. Для нынешних деятелей культуры и просвещения Белый дом сейчас — это лепрозорий. Я все еще распоряжаюсь президентской ложей в Культурном центре имени Кеннеди — то есть именно я решаю, кому из больших шишек можно разрешить смотреть спектакли из этой роскошной кабины с собственным туалетом и баром. Я присутствую на заседаниях ученого совета Смитсоновского института и художественного совета Национальной галереи, но никто там, кажется, толком не знает, кто я такой и какого черта я там ошиваюсь.
Все остальное время, которое я провожу в Белом доме — за исключением нечастых бесед по душам с шефом, — я сижу за машинкой, печатая свою рукопись. Вчера я встал ни свет ни заря, пришел в свой кабинет и печатал без отдыха, а когда вернулся домой, нашел Сандрино письмо. Оно было для меня как гром средь ясного неба, но я покрутил головой, подкрепился стаканчиком виски и чашкой кофе и снова писал весь вечер.
Спать я лег около полуночи, а в два часа ночи проснулся, снова выпил виски и кофе и продолжал писать. Сейчас за окнами над Потомаком розовеет рассвет — цвета бедер статистки категории «Б», задравшей юбку. Я снова жил по нормам Голдхендлера, который работал так, словно деление суток на ночь и день существовало лишь для других людей, но не для него, и мы с ним вместе работали до тех пор, пока он, обалдев от усталости, падал на диван и стонущим голосом говорил Бойду: «Рабинович, разбуди меня через четверть часа!».
Как-то я спросил Питера, почему ему никогда не пришло в голову написать про наше пребывание на службе у Голдхендлера.
— У этого самодовольного хама? — сказал Питер. — О чем тут писать? Кому какое дело до этого жирного радиопирата тридцатых годов?
Таков был его приговор, произнесенный с самым свирепым видом. Никто не умеет говорить язвительнее, чем старина Питер. Может быть, он и прав, но я ничего не могу поделать: рассказ про Голдхендлера у меня сам просится на машинку.
Когда я сегодня в три часа утра позвонил Джен — в Тель-Авиве в это время было девять, и она укладывала вещи, чтобы лететь домой, — я ее спросил:
— Что ты имела в виду, когда сказала, что «есть надежда»? Она ведь не возвращается.
— Нет.
— Так на что же надежда?
— Я уж не помню. Ладно, до завтра.
Иногда Джен бывает загадочна, как дельфийский оракул.