Сейчас, правда, это была не фабрика, а склад самых разнообразных товаров — от картошки с махоркой до реквизированных у армавирских богачей ковров и канделябров. Ковров было маловато, картошки с махоркой тоже не густо. Но склад охранялся, и Кузьминишна, у которой были теперь уже две подопечные — Лена и Дина, — бесконечно рада была, что они имеют крышу над головой и кусок ржаного, пополам с лебедой хлеба за сравнительно легкий труд: сиди себе у перекрещенной ржавыми болтами двери, а в случае чего «шумни» шагающему неподалеку красноармейцу в лаптях и с винтовкой за плечом!
Поселились они трое — Кузьминишна, Лена и Дина — у тети Фениной знакомой в чулане. После нескольких тяжелых, как бред, ночей и дней, когда шли последние бои за город, Кузьминишна встретила тетю Феню у вокзала, рассказала все, та и отвела их сюда. На расспросы же об Алешке ответила так:
— Цел мальчонка. И к вам, дай срок, прибежит. Горе у него — близкий человек раненый… В ту ночь, как город у белых отбивали, ранило его. Заместо отца он Алешке-то! Будет ли живой, не знаем…
Кузьминишна покачала головой. У кого его не было, горя? Вот и у Дины, приставшей к ним, как бездомный щенок пристает и навсегда привязывается к обласкавшему его человеку, тоже нет семьи. Разве это не горе?
Но как весенняя трава пробивается из земли сквозь щепки, камни и мусор, так радость жизни рано или поздно побеждает тревогу, усталость и душевную боль.
Глядя на Лену с Диной, с упоением игравших в чижика или лепящих булки из смоченной дождем земли на заброшенном фабричном дворе — девочкам разрешали возиться тут, пока она дежурит, — Кузьминишна думала наконец-то начинается жизнь!
Алешка хорошо помнил мать, отца не помнил вовсе — тот пропал без вести в шестнадцатом году, когда мальчику сравнялось три года. Но где-то в памяти остались жесткая шинель да сильные руки, подбросившие на прощанье сына к потолку их мазанки.
Мать работала на табачной фабрике, набивала гильзы. Вскоре ее выгнали с табачки. За что, почему, Алешка, конечно, не понял. Слышал только, что некоторые ругали Катерину Лопухову за непокорность хозяину и острый язык, другие же втихомолку называли «правильной». Мать стала куда-то пропадать. К ним в мазанку приходили совершенно незнакомые люди, долго, завесив окошки, читали истрепанные листки, курили, спорили. Иногда упоминали имя отца и слово «фронт» — Алешке он представлялся чем-то грохочущим, страшным и заманчивым, вроде цеха в табачке, где делали дорогие сорта сигар…
А потом мать увезла Алешку из города в станицу. Там, в просторной белой хате с вышитыми полотенцами и образами в углу, их встретила бабка, отцовская мать. Мать положила на лавку узел с одеждой, деньги, поклонилась бабке в ноги и, пряча светлые, как у Алешки, глаза, сказала:
— Сбережете мальчишку — до гроба помнить буду.
— Сама берегла бы, непутевая! — сурово ответила бабка.
Она была костлявая, с черным, высохшим лицом. Алешка вцепился тогда в мать, хотел зареветь, ему пусто и тоскливо показалось в хате после шумного города. Но лицо у матери было такое, что он понял — плакать нельзя.
Бабка присела на лавку. Темной, неласковой рукой провела по Алешкиной щеке. А мать повторила:
— Сберегите! Не за себя прошу, за мужа, сын ведь вам… — и ушла.
С тех пор мальчик видел ее только однажды, в страшный сентябрьский день восемнадцатого года.
С утра от города доносились раскаты выстрелов, по проселку всю ночь гнали войска. Мать пришла в своей городской плюшевой жакетке, почему-то скрываясь от соседей, огородами. Она была не одна: с ней пришел плечистый мужчина в кожанке. Мать как обняла Алешку, так и замерла, шепча: «Сынок мой, сыночек…» Спутник ее — звали его Иваном Степановичем — был веселый, замысловатый. Шутил с бабкой, говорил загадками, а сам все поглядывал в окно. Когда стемнело, они с Алешкой вышли в огород. И тут он спросил:
— Ну как, сынок, у бабки-то живется?
— Без мамки плохо.
— Ничего, терпи. Скоро другая жизнь начнется! Ты никому не болтай, что мы с матерью у вас сегодня были.
— А зачем она меня сюда отдала? — с обидой спросил Алешка. — Я тоже в город хочу! Бабка ее бранит — пропащая…
— Это она от темноты. Мать твоя золотой человек, за вас себя не жалеет. Хочет, чтобы все люди хорошо жили, равно.
— Как это — равно?
Иван Степанович засмеялся.
— В вашей станице, к примеру, у кого хата всех богаче?
— У лавочника. Не хата — целый дом. Еще у попа.
— Во-во! А ребята у них босые да в заплатках ходят?
— Что вы, дядя!.. — Алешка заулыбался.
— А едят они вволю, как ты думаешь?
— Едят-то? Ха!.. У дьяконова Веньки морда поперек шире, одно сало жрет. И дразнится.
— То-то и оно. А другим есть нечего и портки — заплата на заплате. Верно?
— Верно.
— Вот мать и хочет, чтоб у всех ребят всего вволю и поровну было. Вырастешь — поймешь…
В подсолнухах за огородом осторожно засвистал кто-то. Иван Степанович сунул Алешке вынутый из кармана леденец в пестрой бумажке, шепнул:
— Беги, зови ее.
Алешка нашел мать в сенях. Опять она прильнула к нему, не могла оторваться. Иван Степанович ждал в дверях, отворотившись.