Так что мы возвращаемся туда, откуда начали. Я думаю, что крысы и другие млекопитающие, а может быть, даже тараканы (кто знает?) способны чувствовать. У меня есть основания полагать, что их чувства фундаментально отличаются от наших (поскольку нам представляется, что человеческое сознание — функция языка). Поэтому я предпочитаю исследовать эмоциональное поведение крыс, а не их эмоциональные переживания. Я изучаю крыс, потому что это позволяет вести исследования на нейронном уровне, при условии что мы измеряем одни и те же свойства нервной системы крыс и людей. Я не стал бы исследовать язык или сознание на примере крыс, поэтому не изучаю и их чувства: ведь я не уверен в их существовании. В результате меня могут обвинить в близорукости, но я предпочитаю заниматься тем, что может принести пользу, а не ломать голову над тем, обладают ли крысы сознанием. Я предпочитаю рассматривать эмоции с практической точки зрения.
Джордж Дайсон
ДЖОРДЖ ДАЙСОН — историк технологии. Его интересы весьма обширны — от истории алеутского каяка («Байдарка») до эволюции цифровых вычислительных технологий и телекоммуникаций («Дарвин среди машин») и исследований космоса с помощью ядерных взрывов («Проект Орион»).
В течение нескольких лет я сплавлялся на каяке вдоль побережья Британской Колумбии и юговосточной Аляски. Я наблюдал, что местные популяции ворон говорят на разных диалектах. Различия между этими диалектами, как оказалось, соответствуют традиционному географическому разделению между языками местного населения. Вороны, живущие на территориях племен квакиутлей, хайда, цимшиян и тлингитов, «говорят» по разному, особенно это касается характерных звуков «ток» и «тлик».
Я верю, что это соответствие между человеческим языком и языком ворон — не простое совпадение, а свидетельство процесса коэволюции. Хотя доказать это очень сложно.
Элисон Гопник
ЭЛИСОН ГОПНИК — профессор когнитивистики психологического факультета Калифорнийского университета, Беркли. Автор нескольких книг, в том числе «Ученый в колыбели: что раннее обучение говорит о мозге».
Я верю, но не могу доказать, что младенцы и маленькие дети на самом деле
С точки зрения эволюции такая неравномерность вполне оправдана. Наш биологический вид больше полагается на обучение, чем все остальные, и имеет самый длительный период детства. Детство — это время, когда мы чувствуем себя в безопасности, можем учиться чему угодно, но нам не нужно ничего делать. Об этом свидетельствует и нервная система. У маленьких детей гораздо больше нейронных связей, чем у взрослых, — им лучше удается связывать вместе разные виды информации. С опытом некоторые связи укрепляются, а множество других полностью исчезает. Как говорят нейробиологи, мы приобретаем устойчивую эффективность связей, но теряем их пластичность.
Какое отношение это имеет к сознанию? Возьмем личный опыт, который взрослые люди связывают с каждой из этих функций. Когда мы знаем, как сделать что-то по-настоящему хорошо и эффективно, то обычно наше сознание, как минимум отчасти, прекращает фиксировать эти действия. Когда мы едем домой по хорошо известной дороге, то буквально не видим знакомых домов и улиц, хотя, в функциональном смысле, прекрасно их видим. По контрасту, когда мы сталкиваемся с чем-то новым — влюбляемся или оказываемся в незнакомом месте, — то вдруг начинаем более остро и интенсивно осознавать внешний и внутренний мир. На самом деле мы готовы потратить кучу денег и душевных сил на эти несколько ярких дней в Париже или Нью-Йорке, которые мы будем помнить еще долго после того, как месяцы обычной жизни исчезнут из нашей памяти.