И я с удовольствием отбыл. Выскочил Пашка на секунду попить воды и говорит:
– Ну брось ты! Конечно, Зощенко не надо, но ты расскажешь что-нибудь, какие-нибудь стихи прочти – ну что тебе стоит?
Это сейчас смешно, а ведь это был сигнал к разгрому. За этим вскоре последовала трагическая смерть бедного сатирика.
А читал я «Приключилась с Петькой Ящиковым „пшенная болезнь“, когда его глазной врач попросил носки снять, а он никак этого не ожидал, потому что у него ячмень был. Он говорит: „Зачем же мне ботинки снимать, когда у меня глаз болит?“». Вот этот и еще какой-то – забыл, это было так давно.
Я часто просил режиссеров, предположим, Столпера, снять несколько дублей, как я хочу. В чем это выражалось? Ну, например, он меня просит: вот сцена – встреча двух летчиков. Там три летчика: Дружников, Кузнецов и я – мы играли этих трех летчиков. И он мне ставит кадр, и я говорю:
– Я не могу сыграть то, что ты просишь.
– Почему?
– Потому что невозможно на этом плане сыграть то, что ты говоришь.
– Ну, а что ты предлагаешь?
– Ну, сделай один дубль, как я тебя прошу. – И он делал, и этот дубль входил в картину. И так было несколько раз.
И отсюда я понимал, что все-таки у меня сильное видение результата, как должно быть в итоге. И таких у меня случаев было много. И в моих спорах с режиссурой я всегда говорил о том, что это не так надо выразить, как они требуют, что я не могу это сыграть как актер, потому что не та мизансцена, тут другие выразительные средства нужны. То, что вы требуете, это невозможно сыграть, это в программке надо писать, что с ним происходит то-то, то-то, а выразить это невозможно. И конечно, я был бедствие для режиссеров. Я понимаю, так нельзя. Но я все-таки довольно воспитанный, я считаю, человек. Во всяком случае, стараюсь быть более-менее приличным. И делал я это от чистого сердца, а не потому что я хотел досаждать. Но, видимо, опять характер сказывается.
Я помню, один режиссер, Раппопорт, милейший и умный господин, сказал на худсовете в Театре Вахтангова – он ставил «Много шуму…», где я играл потом Бенедикта и Клавдио, две роли, и он ко мне очень хорошо относился, но мы ставили какую-то белиберду какого-то польского великого, казалось бы, драматурга. Но он главным образом велик был тем, что был председателем союза писателей к тому времени, – я забыл фамилию. И там про нашествие немцев новеллы были. И когда вывели немцы довольно плотного сложения артистку с веревкой на шее на сцену, а я изображал фашиста, – то я рассмеялся. Все обиделись очень.
Он говорит:
– Что вы смеетесь, Юра, это неприлично.
А я тихонько ему говорю:
– Ради Бога извините, но неужели вы хотите после такой войны вывести на веревке даму довольно плотного сложения, особенно в нижней части тела, и вызвать сочувствие к несчастному ребенку – мне это смешно, потому что я кое-что в этих делах понимаю.
И он очень обиделся и как-то на худсовете сказал, что «видимо, Юрий Петрович понял изречение Владимира Ивановича Немирович-Данченко буквально! Что режиссер должен умереть в актере»…
Бедный Черкасов покойный всеми силами старался за меня заступаться – он был милейший человек. Он острил всегда так, своим голосом странным: «Каждый кузнец своего счастья. Надо ковать, ковать, работай и куй, получишь… то, что нужно», – он остряк был. И многим старался помочь. Сергей Михайлович Эйзенштейн рассказывал, как его Черкасов привел просить прощения у Сталина.
Сергей Михайлович рассказывал: «Когда мы вошли в приемный зал, Сталин смотрел в кремлевское окно вдумчиво, глубоко на заходящее солнце – такие отблески красные, кровавые, трубка – все в лучших традициях величия римских цезарей».
А Черкасов сказал Сергею Михайловичу:
– Вы только молчите. Рассказывать буду все я, а вы только делайте физиономию соответствующую и поддакивайте так, молча.
– Ну и вот, – говорит Эйзенштейн, – мы входим, никакого внимания Сталин на нас не обращает – это был один из его приемов. Долго мы стояли, потом вдруг так невзначай взглянул на нас, оторвавшись от кремлевского окна и французской шторы в лучах заходящего солнца, и, что со мной произошло, – Эйзенштейн говорит, – я не знаю, я вдруг сделал земной поклон, – а он довольно тучный человек, – то есть до земли поклонился, и рукой коснулся земли, такой традиционно русский поклон земной. Не понимаю, почему, это же без умысла я сделал, но ведь сделал.
Черкасов буркнул:
– Правильно.
А у того не шелохнулась бровь.
Вот, видимо, это и вызывало восторг у определенной части коммунистов – вождь настоящий. Цезарь, Нерон, Калигула, так же, как Калигула, изрыт оспой. Так что у Пастернака не случайно, помните, в начале «Доктора Живаго»: «У древних истории не было, а были только оспой изрытые калигулы и торжество бронзовых памятников», – так что Пастернак, видимо, не случайно это написал.