Наверное, когда-нибудь будет изобретен прибор, и, слушая песни Высоцкого, ученые найдут то, что было в этом надорванном хрипатом голосе, который кричал на всю страну и все-таки докричался до сердец, до миллионов сердец.
Почему такая феноменальная любовь и популярность? Мне понятно, почему. Потому что он пел про то, что официальная поэзия не смела петь. Он открыл на обзор своим соотечественникам целый пласт, как плуг землю когда вспахивает, он распахал и показал. Как Гоголь про Пушкина сказал: «зарифмовал всю Россию» – а он открыл, он снял этот лак официальности. Лак официальности, покрыто все лаком, зализано, а он все это открыл на обозрение.
У него же неисчислимое количество тем, он пел про все, про все боли, про все радости, он смеялся над глупостью, он был неукротим и гневен по поводу безобразий, которые творятся. И он так сумел подслушивать народные выражения, слова. У него прекрасный народный язык, удивительный. И поэтому Москва его так хоронила как национального героя.
Он сразу пришел, в первый год, как возник театр. Он играл в «Добром человеке…» Сперва не летчика, а хозяина лавки – небольшую роль. До этого я его не знал. Говорили, что есть такой. Но потом оказалось, что он уже очень много написал песен, и всем они так нравились, что их переписывали на магнитофоны. Надо поставить памятник первому советскому магнитофону «Яуза».
Он много выступал, правда, попадало всем за его концерты. Ему мешали как могли. Это чудо – как они ни старались мешать, он все равно спел все, что хотел!
Его все приглашали. Космонавты его песни брали с собой в космос, капитаны его приглашали на корабли, на подводные лодки, летчики брали в самолет.
Он очень любил ездить. Он был динамичный, быстрый. Ему никогда не сиделось. Он часто исчезал, и не знали, где он. Он бродил в Сибири, бродил в горах. Он очень любил горы. У него был удивительный дар – он умел всегда найти подход к людям, он имел обаяние, шарм огромный. И не только женщины это ценили, но у него было очень много друзей мужчин очень интересных, самобытных. И он имел, конечно, уникальную аудиторию, как Чаплин, – от великого ученого до любого мастерового, солдата, колхозника, ворюги…
Помню, я заболел, а жена с сыном Петей были в Будапеште. У меня была температура: сорок и пять десятых, я был в полусознательном состоянии. И кто-то назойливо звонит в дверь. А я уже медленно соображаю. И долго шел до двери. Он говорит:
– Что же вы делаете, вы что, один, и никого нет?
Я говорю:
– Да, Володь, ничего страшного.
– Как? Что вы!
И он принес лекарство. Он въехал в американское посольство! – там милиция – и он с ходу на своем «Мерседесе» въехал. Те: «А-а-а!» – а уже все – проскочил! Пошел там к какому-то советнику знакомому своему. И сказал, что очень плохо с Любимовым, дайте мне сильнейший антибиотик, у него страшная температура. И они дали какой-то антибиотик. И он мне его привез. Посидел со мной, потом я говорю:
– Иди ты, Христа ради, уже два часа ночи. Сейчас я выпью этот антибиотик, я же совсем не соображаю, что ты будешь сидеть?
Я его с трудом выпроводил. И начал принимать, там, через шесть часов или через четыре – я уж забыл…
Он был добрый. Многие этим пользовались – он все раздавал, когда выпивал. Вообще разный был очень. Характер сложный был. Но все равно, ему все можно было простить за удивительное его мужество и какую-то самоотдачу полнейшую. Самосожженец.
Я считаю, даже при его огромной популярности, еще Россия не поняла его значения. Видно, время какое-то надо…
Ему нравился Париж, Франция, но, в общем, он понимал, что место все равно его здесь, в России. Он понимал свое значение. И очень он страдал оттого, что ему не дают возможности петь, что не выпускали пластинки, что не напечатали книгу. Он обижался, очень горько ему было от этого. Он уезжал на Запад, становилось ему скучно – он ехал обратно. Тут ему всыпали по первое число. В последнее время иногда пытались его погладить, сыграл он в каком-то глупом фильме чекиста какого-то. «Правда» написала: «глубокий образ» – он смеялся, конечно, над всем, но считал, что после этого хоть ему дадут… он очень хотел фильм снять. Но его обманули, не дали, морочили голову.
Он хотел сам написать песни, по пьесе «Зеленый фургон», забыл автора.
Он писал немного прозу. У него есть куски прозы – суровая проза…
Свидригайлова он играл прекрасно. Это была его последняя роль в театре. Я считаю, что это лучшая роль его. Хотя Гамлета он постепенно играл все лучше и лучше. Один раз в Марселе он играл удивительно. Я не мог оторваться…
Всегда, на любом вечере, он охотно очень пел. Все получали такое удовольствие. Но последние два-три года он мрачнел и пил очень много. Он все искал выхода, иногда говорил какие-то очень наивные вещи.
Вдруг неожиданно приезжал вечером, еще Катерина была на старой квартире – такая у нас комнатушка небольшая, он совершенно неожиданно приехал и начал говорить мне, что в театре хуже становится, неуютно, что реже тянет туда, – и все. Такой был долгий грустный разговор у нас.