Но кто-то должен быть виновен, чтобы закон действовал. А дурак облегчает дело. Душа его всеобъемлюща, в нее можно бросить все, что хочешь. У нее нет никаких мерок: она не знает, что справедливо, а что — нет. Да, у дурака нет души, у него только тело, как у животного. И потом, почему же он не должен быть виновен? И не говори мне, что у него разум… потому что мы уже установили, что разум — в центре вселенной. Но мы-то живем на земле, которая — планета с определенным для нас интересом, и мы не хотим, чтобы нам портили то место, где мы живем. К тому же, существуют законы, чтобы мы не утруждали себя размышлениями, а кто хочет размышлять, пусть идет в лес. И Салус виноват так же, как мы, дорогая, однако кто-то должен платить судебные издержки, кто-то должен быть на виду. И он был виновником, потому что привел в движение фронт недовольных, который бодрствовал, и пробудил сознание тыла, который был в дреме. Он же заставил людей узнать то, чего они не знали, и вдохновил тех, кто уже знал, но сдерживался, не выступал. И все прошлое, настоящее и даже будущее наполнились безнравственностью. А он был единственным видимым средоточием безнравственности, смущавшим людей, а нам хотелось оставаться со спокойной совестью. И с тех пор как он наказан, наказано все движение, которому требуется другое заметное лицо, чтобы существовать. Но уже пора кончать беседу, потому что Антония зовет меня в ванную. Кстати, я предпочитаю, чтобы мыла меня она, но так не всегда получается. Предпочитаю ее, потому что она сочувствует моему несчастью, простая, грубоватая. Однажды меня мыла молодая, высокая, а я рядом с ней — маленький и несчастный. А уж когда она весьма профессионально мной манипулировала, то казалась еще выше. И мыла, как дурачка. И не разговаривала почти. Антония тоже делает со мной все, что хочет, но разговаривает. «Нет, вы только посмотрите на эти ноги, на этот зад, а ведь позавчера я все это мыла». И в какой-то момент, но не знаю, должен ли я тебе рассказывать… Она меня крутила и вертела… на этот раз моя мать не явилась в ванную, как это бывало обычно. Но заткни уши, то, что я хочу тебе сказать… моя мать не вошла. Ни мать, ни Микас — наша прислуга, — она только мешала, желая помочь. Ни даже моя сестра Селия, которая иногда тоже заглядывала, когда меня купали, чтобы проявить материнский инстинкт. Не знаю, говорил ли я тебе, что однажды встретил ее сына, вернее, он меня встретил: привет, дядя Жоан, — и я испугался. Он уже был мужчиной. Представительный такой и мы… привет, дядя Жоан — откуда он мог знать меня? Мы перебросились несколькими словами, словно устанавливали правила игры, но к игре так и не приступили. Он ни словом не обмолвился о своей матери, сообщил, что сам в разводе, работает на счетно-вычислительных машинах. Но о матери — ничего, думаю, чтобы я не спрашивал. А я все же спросил: а как мать? Но он молча развел руками и опустил голову, чтобы я понял, что на мой вопрос у него нет ответа. Потом сказал: «Не знаю». Можно было, конечно, спросить о чем-нибудь еще, но я понял, что на все, что мог ответить, он ответил, и я ни о чем больше не спрашивал.
Так вот, мать моя, как я тебе говорил, не появилась, как бывало, и хорошо, что не появилась. «Нет, вы только посмотрите на эти ноги, на этот зад, ведь тому несколько дней, как я все это мыла». И Антония начала мыть меня, мыла, терла, потом принялась за гениталии. Управилась с ними, точно собиралась их почистить песочком, как кухонную посуду. Потом вдруг стала придирчиво, точно под лупой, их рассматривать, исследуя не поддающиеся мытью места. И тут я сжал ее кисть. На какое-то время она замерла, выжидая, что последует дальше, но на меня не смотрела. Я чуть ослабил пальцы, державшие ее мозолистую руку, и медленно, едва заметно стал ею двигать. И тут она засмеялась, но не от души, души у нее не было, а видя, как обычные половые органы не желают служить чучелу старика, но я держал ее руку и не отпускал. Тогда она перестала смотреть на это, как на шутку, но я продолжал. «Ведь кто-нибудь может войти, представьте только, что появится хозяйка», — последние слова, последние выстрелы побежденной скрывали истину, но я не отпускал ее руку. Потом отпустил, и механизм сработал сам собой, я его подбодрил, и он сработал. Уж не начало ли мое тело существовать вместе со мной? О, Моника, моя дорогая, не слушай. Я начал вновь существовать с моим телом, а ведь так долго ничего этого не было, и огромное удовольствие и божественная сила заполнила нас, и я почувствовал, что мы пробудили Бога, и он пришел навести порядок во исполнение своего закона. И Антония стала снова мыть меня, но теперь с уважением, нежностью и опаской: как бы я опять не прервал ее работу из-за грубой выходки, которую она допустила.