— Вовсе нет, наоборот. Моя мать была болезненной, но по-военному энергичной. А отец — военным и совсем не энергичным.
Короче, обратное тому, что говорила, когда говорила о лимфатизме. Но я не стал ничего тебе доказывать, чтобы не противоречить самому себе.
Вихрем передо мной проносятся образы — не говорил ли я тебе уже это? Вихрем. Но один всегда ярче других, это — твой. Он живее всех (а их столько!), энергичней и стремительней. Но один, который… Нет, не того времени, когда я уже с тяжким сердцем мыл твое расползшееся тело, — ужас, ужас. Я сажал тебя в ванну, ты была такой жалкой. Никогда я не хотел, чтобы тебя мыли чужие руки, руки служанки Камилы, — нет, не этот образ. А другой, когда я водил тебя за руку по воскресеньям обедать в пивной бар, что находился против нашего дома, нужно было только перейти улицу, дети тогда уже нас оставили, и мы жили одни. Но в это воскресенье — подожди. Дети иногда появлялись, чтобы с нами пообедать, но я очень этого не хотел, скажем так. Не хотел, чтобы они видели твое состояние, особенно Марсия. «Почему ты ее не отдашь в дом престарелых?» — спрашивала она меня, но я не хотел. Не хотел этого делать, потому что… не так-то это просто объяснить. Я любил тебя, и все тут. А это бы укоротило нашу жизнь. Вполне возможно, что любил тебя, как лимфатик, — именно так ты имела обыкновение говорить о моей слабости, — а, возможно, и из сострадания к тебе. Да, но как бы там ни было, я предпочитал агрессивность Марсии мягкости Теодоро — он уже тогда был священником? Потому что мягкость его была всего-навсего профессиональным приемом служителя культа. Что же касается Андре, то он в то время бросился в свои авантюры.
Однажды я предложил тебе пойти обедать к Саизе, это был ресторан на берегу реки. Лестница к нему вела крутая и по ней, как и по любой другой, было спускаться труднее, чем подниматься. У меня хорошая память, дорогая, я вел тебя за руку, а ты еле ноги передвигала. Я мыл тебя, одевал: «Сегодня будем обедать не дома». Ты, глядя на меня, улыбалась, но взгляд твой был рассеян. Скользил по мне, как взгляд слепого, но ничего не видел и казался загадочным. Потом я вел тебя за руку. Ты немного горбилась, волочила ноги. Ты плохо держала равновесие, и все время старалась обрести его, я же поддерживал тебя, внимательно следя за движением твоих ног. Однажды у светофора один сукин сын, как только зажегся зеленый свет, сорвался с места. Ты сжалась от страха, замерла и не отрывала глаз от земли, ожидая… я прижал тебя к себе. Это был ужасный момент. Ты стояла чуть впереди, и я очень за тебя испугался и спас тебя от смерти. Твоей смерти, смерти твоих химер и твоего слова, которое ты мне сказала много позже, когда я однажды заканчивал тебя мыть, но которое звучит в моих ушах по сей день, — как я спасал тебя от грязи, дорогая, от которой отмывал тебя в ванной каждый день. Да, сказанное тобой слово я вспоминаю все время, оно причиняет мне невероятную боль. Сколько же раз я его слышу. Ты произнесла его очень тихо, широко раскрытые глаза блестели и шарили по сторонам, ища чего-то, словно ты опасалась случайных ушей, а может, меня, который был рядом.
— Знаешь, Жоан, я тебя никогда не любила.
Так вот, с возможной твоей смертью всего этого могло бы не быть. Как и того, что мне вспоминается сегодня и будет вспоминаться позже, я еще не знаю, чего именно. Твой призрак, который мне составит компанию, — это уже много в моем близящемся одиночестве. Или, всего лишь мое сострадание к тебе и возможность любоваться своим состраданием и собой. Да нет. Я просто тебя любил — не понимаю почему ты смеешься: что смешного я говорю — что любил тебя? Я тебя любил и все. Не той любовью, что теперь, теперешняя сильнее, объясню тебе все это позже, на примерах.