Это входило в его обязанности. Как и внушать, что патология является нормой, чтобы добиться смирения, а ведь это прием, отрешающий нас от существования для самих себя и оставляющий нам возможность существовать для тех, кто нас угнетает и обманывает. И тут не знаю что за ярость взорвала меня изнутри, и я стал брыкаться. Это была ненависть, незаметно, подспудно возникающая и подчас обрушивающаяся на того, кто ни в чем не виноват. И я сказал, сказал: не подходи ко мне с этим утешительным дерьмом. Но я говорил тихо и спокойно, чтобы часть вины за крик и грубость не пала на меня самого. Не подступай ко мне с этой мерзостью.
— Я сыт по горло вашей отвратительной болтовней, тело — мое, я его завоевывал медленно и старательно, вы же к нему испытываете отвращение, вы любите человека увечного для того, чтобы ваша доктрина имела точку приложения, ведь ты питаешь презрение ко всему, что совершенно, и как это вы друг друга понимаете с циником Богом, который сотворил меня с двумя ногами, а теперь крадет одну из них?
Тут я обратил внимание, что Тео медленно приподнял одеяло, и мое гниение предстало его глазам. И я, дурак, подумал, что он сейчас поцелует мою ногу, и громко закричал:
— Тео…е…о!
Но он даже не вздрогнул и, стоя неподвижно, продолжал смотреть на мою ногу, потом прикрыл ее одеялом и, очень бледный, посмотрел на меня с большим состраданием и сказал: нет.
— Мы не презираем тело.
Я взглянул на него уже с жалостью, но губы его не двигались, глаза были прикованы к моим глазам. Кто же это сказал за него, я закрыл глаза, услышал: кто-то сказал. Не хочу слышать. В палату заглядывают сумерки, если бы я это мог тебе объяснить. Уныние абсурдно, у него нет хозяина, мы прячемся в него, как пес в пустой дверной проем. Тогда кто-то сказал: тело. Его нищета, отвращение, гниение. При всей гармонии, если это истина, то она — в бесконечности. И всегда открыта возможность войти в гармонию по ступеням: голода, заблуждений, преступлений. Смерти. И фантастической красоты гангрены. И ужаса, и страха. И испражнений, которые дурно пахнут. И по другим ступеням: с улыбкой в просветленном взгляде закрытых глаз, обращенном внутрь.
— Как ты можешь думать об этом? — спросил я Тео, который не открыл рта и, наверно, меня не слушал.
Как можешь? Ты, который принял Христа как сына Божьего, тогда как все прочие сыновья растут как трава.
— Послушай, — сказал он мне, не говоря ничего, и ночь стала казаться терпимой для земли, для болезни, для ее запаха, который не от лекарств, испражнений и пота, а от времени и заброшенности, — желтый запах, который, проникая повсюду, повсюду, освещал все, как факел вверху, в воздухе. Послушай, сказал он мне молча. Христос был сыном сапожника, зачатым Марией. Но суть его не от сапожника — вот почему сапожника в его истории ты и не видел. И если бы Иуда его не предал? Если бы евреи его не распяли? То это тот же открытый счет, который будет закрыт в бесконечности, не об этом ли ты думаешь? Уж не собираешься ли ты закрыть этот счет?
Тут я посмотрел на свою ногу, которая действительно была ужасна. Черная, страшная — я тебе еще не рассказывал? расскажу, когда Тео уйдет, и я останусь один со стариком, что держит подбородок вверх и все время что-то пережевывает. Пережевывает вне истории, подумал я, вдали от непредвиденной случайности, в которой жевание — не главное. Тут как раз вошел Матиас с двумя врачами.