Костер пылал жарко, потому что полковыми кашеварами варилась на нем неизменная солдатская каша. Врожденное нашему простолюдину христианское сердоболие сказалось и здесь: обоим — и своему, и врагу — были предложены сухое платье, горячая пища, глоток забористой сивухи их походной манерки. Переменить одежду Лукашка счел пока излишним: промочив себе только нижнюю половину тела, он мог сейчас обсушиться у огня. Зато из манерки он хлебнул за двоих; после чего попросил воды да мыла, чтобы смыть с лица намалеванные морщины, и затем уже с такой волчьей жадностью накинулся на солдатскую кашу, «с пылу горячую», что язык себе обжег.
Не то фенрик Ливен: охватившее его давеча малодушие в виду неминуемой смерти уступило чувству острой обиды, когда суровый русский генерал не удостоил его даже вопроса, а молчаливым жестом указал ему только, чтобы он шел за калмыком к солдатскому костру. На сделанное ему здесь предложение накинуть на плечи солдатский кафтан, хоть отведать каши, молодой швед высокомерно вскинул голову, словно русским платьем, русскою пищей он осквернил бы себе тело и уста, и, скрестив на груди руки, сдвинув брови, остался стоять неподвижно в нескольких шагах от костра.
— Молодо-зелено! Кажись, не забижаем, — говорили солдаты. — Гордыбачество да брыкливость надоть бы по боку.
Губы фенрика болезненно перекосились.
— Никак ведь понял? Сейчас, поди, разрюмится, скорбит, бедняга! — вполголоса продолжали толковать меж собою незлобивые враги. — Ну, да была бы честь предложена, а от убытка Бог избавил.
Лукашка тем временем уплетал кашу за обе щеки и с полным ртом едва успевал отбояриваться отрывочными ответами от сыпавшихся на него со всех сторон вопросов.
— У брюха нет уха, — сказал он, насытясь наконец и отирая рот. — В нутре моем даве ровно кто на колесах ездил, а теперича тишь да гладь, музыка одна. И пойло у вас и пища знатные. Спасибо, кормильцы!
И он приступил к связному повествования своих злоключений, когда внезапная катастрофа разом оборвала его рассказ.
Глава шестая
«За дело, с Богом!..» Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь как Божия гроза.
Я с повинной головою,
Царь, явился пред тобою.
Не вели меня казнить,
Прикажи мне говорить!
До сих пор неприятельские снаряды без вреда перелетали через лагерь русских. Но понемногу, видно, приноровившись, шведы стали целиться вернее, и одна граната их со светящимся фитилем прогудела так низко над головами солдат, скучившихся у костра вокруг калмыка, что все они, как по команде, а с ними и Лукашка, отдали ей земной поклон. В следующее мгновение граната, шипя, врылась позади них в землю, и ее с оглушительным треском разорвало на сотни осколков.
Беспечный говор и смех сменились болезненными воплями и стонами раненых. Пострадало четверо: трое русских нижних чинов и бедный фенрик Ливен.
Заботу о первых трех, раненных менее тяжко, предоставив их товарищам, Лукашка бросился к молодому шведу, которому осколком ядра раздробило правую руку ниже локтя и который от сильной потери крови тут же лишился сознания. Не имея под рукою никаких приспособлений, чем бы унять кровь, бившую фонтаном, калмык без долгих рассуждений сорвал с одного из кашеваров его холщовый фартук и наскоро перевязал руку раненого. Владелец фартука хотел было протестовать, так как за казенное добро ему-де перед начальством отвечать придется, но Лукашка успокоил его обещанием взять всю ответственность на себя.
Между тем слух о печальной оказии пронесся по всему лагерю, долетел и до царской палатки. Вслед затем из палатки показался сам царь Петр в сопровождении генералитета и лейб-медика Арескина.
В последний раз Лукашка видел государя в Москве — разумеется, только издали — года четыре назад.