Казаки, собравшиеся к уходу на Дон, в течение нескольких дней сожительствовали во дворце с большевиками. Часто они жаловались на покражи; замков, казалось, не существовало, даже из ящика моего письменного стола, лучше охраненного, чем все остальное, исчезла маленькая картина Адама Эльсхеймера «Товий и Ангел». Единственная более или менее значительная пропажа музейного имущества, случившаяся в эти дни. Среди казачьих офицеров, которых я приглашал к столу, был живописный есаул Коршун. Приземистый, с орлиным носом, небольшой острой бородкой, он действительно напоминал птицу, имя которой носил. Выглядел он бравым из бравых и вероятно таковым и был на поле сражения. Он ведал полковой казной, которую во время сна клал под подушку. Новым гостям удалось ее у него вытащить, покуда он спал. Никогда мне не приходилось видеть подобного превращения; этот человек, которому, казалось, сам черт не брат, плакал как ребенок. Его честность не могла перенести мысли, что на нем будет лежать подозрение. Еще многому ему предстояло научиться от нравов новых времен.
Прошло три долгих томительных дня; время от времени отдельные группы, срывая печати с дверей, проникали в запрещенные помещения, но комнаты, которые я выбрал для себя, были хорошим наблюдательным пунктом: взломщикам приходилось идти по так называемой «Греческой галерее», за стенами которой находился я и слышал их шаги. Лакеи со своей стороны предупреждали меня о всяком нарушении запрета. При помощи нескольких красных офицеров, поддерживавших мои усилия, мне всегда удавалось восстанавливать порядок; печати налагались опять. В предоставленном на произвол «гостей» кухонном каре мне все же удалось изолировать одну комнату, где я собрал почти в кучу предметы, которые мне не удалось убрать в другие части дворца. Над всем этим возвышался большой портрет Павла I кисти Салваторе Тончи, последний, писанный с Императора. Он представлен в рост в одеждах Великого Магистра Мальтийского ордена, с короной набекрень, с чертами, искаженными надвигающимся безумием. Безумие одного тогда, безумие множества сегодня, безумие, разлитое по всему пространству огромной Империи. Что из него родится, небытие или заря нового дня?
В этой комнате нашли меня приехавшие из Петербурга Александр Александрович Половцов, кн. Шаховская, мой молодой приятель, офицер Николай Иванович Покровский, успевший связаться с большевиками, и два должностных лица нового правительства, «товарищи» Ятманов и Мандельбаум. Через них «нарком» Луначарский посылал мне мое назначение директором Дворца-Музея и письмо, выражавшее мне благодарность правительства за его спасение.
Всякая дальнейшая эвакуация музейных предметов была остановлена, новое правительство становилось на ту точку зрения, которую я раньше защищал. Много месяцев позже объявилось большое чудо: когда ящики с вещами в одну ночь были привезены обратно в Петербург,
На следующий день я отправился в Петербург, где в Зимнем дворце Луначарский развернул свой комиссариат народного просвещения и государственных имуществ. Мои коллеги из других музеев радостно поздравляли меня со спасением Гатчины. Большинство из них стояло на той точке зрения, что хотя они политически и не согласны с происшедшим, они всё же обязаны оставаться в распоряжении новой власти ради спасения ценностей высшего порядка. Я лично считал, что раз я работал с временным правительством, ничего не мешает мне работать с большевиками. С точки зрения легитимистской крамольниками были и те и другие, делать между ними различие значило играть в бирюльки. В феврале кроме небольшого числа городовых не нашлось никого для защиты Государя, после октября, когда большевики ударили по карманам, вспомнили о бедном Царе и сделали его предметом культа, которого он не заслуживал. Меня политический вопрос вообще не интересовал, и монархистом я не был.
Как известно, все остальные чиновники низложенного правительства ответили на переворот забастовкой; только