Мне очень понравилось это слово — «советянин». Вернувшись к английскому, Родригес спросил:
— Я сделал много ошибок?
С полной искренностью я заверил его, что все было в порядке.
— Когда говоришь на незнакомом языке, — сказал он, — ощущаешь такую неуверенность… Нечто подобное, если память не изменяет мне, чувствуешь, когда ухаживаешь за чужой женой.
— Скажите, сеньор Родригес… дон Родригес… — я смешался, не зная, как должен обращаться к своему собеседнику.
Он рассмеялся:
— Вас, видимо, озадачила эта дурацкая доска возле нашей калитки. Ей уже больше шестидесяти, это шутка моих старых друзей. Когда я получил степень доктора философии, они прикрепили к стене эту табличку. Тайком от меня, разумеется. Я обнаружил ее только под утро, когда вышел провожать их. Вначале не удосужился снять доску (тем более что они прикрепили ее весьма основательно), потом привык. А теперь, когда ни одного из инициаторов этой затеи не осталось в живых… Знаете, в мои годы дорого все, что хоть немного напоминает о молодости. К тому же дочь уверяет, что эта пышная надпись очень импонирует нашей молочнице… А называют меня обычно доктором Мигелем. Просто доктор Мигель. В моем институте все меня так называли. Как это звучит по-русски? Михайло?
— Сейчас употребительнее другая форма — Михаил.
— Ага, понятно. Михайло Ломоносов, но Михаил Остроградский. Ясно. А Ляпунов? Александр Михаилович?
— Нет, скорее все-таки Михайлович. В отчестве старая форма еще держится.
— Вот как? Это интересно…
Да, ему и это было интересно! Старый ученый в любой мелочи, ускользающей от внимания других, умел находить что-то примечательное, какую-то пищу своему неутомимому уму.
Я плохо помню, о чем мы болтали первые полчаса. Кажется, больше всего о сравнительных достоинствах минеральных вод. Я понимал, что он просто помогает мне освоиться.
Волосы его были совершенно седыми, карие, не выцветшие глаза приветливо глядели из-под косматых, тоже белоснежных бровей. Тонкое лицо покрывали сотни морщинок, и только большой лоб оставался почти свободным от них. Улыбка была радушной, располагающей и в то же время чуть-чуть ироничной.
Из правой тумбочки письменного стола, переоборудованной в холодильник, доктор Мигель доставал и ставил передо мной бутылочки солоноватой, сильно газированной воды, напоминавшей «ессентуки» и казавшейся мне в тот жаркий день вкуснее, чем самое лучшее вино.
Разговор шел непринужденно. Я вспомнил о сомнениях, одолевавших меня в самолете, и с радостью подумал о том, что могучий ум Родригеса оказался неподвластен годам. Не заботясь о постепенности перехода к новой теме, я стал говорить о чувстве признательности, которое привело меня в Сан-Хосе, о том, как много значили для меня и для всего моего поколения труды Родригеса, о том, что и поныне они в значительной мере определяют пути познания…
Родригес слушал меня, потом свел брови и отвернулся к окну. Я замолчал, но и он не торопился возобновить разговор. Одной рукой он сжимал подлокотник кресла, пальцы другой выстукивали на столе какую-то незнакомую мне мелодию.
Не решаясь прервать его размышления, я оглядывал библиотеку. Комната занимала, наверно, половину всего этажа: три стены ее были наружными, широкие окна выходили и на восток, и на север, и на запад. Все пространство стен, кроме двери и окон, было заполнено полками. Книги, книги — до самого потолка.
— Я очень тронут, — услышал я тихий голос Родригеса. — Я уже успел отвыкнуть от таких признаний. Если бы вы знали, как мне дороги ваши слова, то никогда не пожалели бы о времени, затраченном на поездку в Сан-Хосе.
— Что вы!
— Да, вы не пожалеете, я тоже надеюсь на это. Спасибо. Ваши слова были искренни. И все же за ними чувствовались вопросы, которых вы не высказали. Почему я так давно оставил свой институт? Что я пишу, что я делаю все эти долгие годы? Неужели, сохранив как будто ясность мысли, я совсем вышел из игры, тогда как иные, даже став маразматиками, не покидают ни своих постов, ни журнальных страниц? Все эти вопросы стояли за вашими добрыми словами.
— Но ваш возраст, доктор Мигель…
— Возраст? Я и сейчас мог бы писать по пять страниц в день. А в хорошие дни — и по десять. Но моя последняя статья появилась в печати больше двадцати лет назад. И — ни строки с тех пор, ни единой строки.
Он снова повернулся ко мне, положил обе руки на стол, подался вперед.