— Так ты зачем пришла-то, я спрашиваю? — Варвара Петровна уперла руки в пышные бока и сощурилась так, что и без того маленькие глаза ее стали почти невидимыми за толстыми складками щек. — Ты на горе мое полюбоваться пришла? Рада-радехонька, поди. А морду кислую скорчила. Вы посмотрите на нее, люди добрые, — обратилась она к удивленным и отчасти перепуганным старухам, — вырядилась, как на карнавал, прынцесса. Чего ты здесь не видела, я спрашиваю?
Кто-то из старух осмелился и тронул Варвару Петровну за руку:
— Варя, грех так-то при покойнике. Она жена его законная, его фамилию носит.
Варвара Петровна даже подпрыгнула от этих слов. Изумленно оглядев старух, поперла на них грудью, шипя сквозь зубы:
— А вы чего тут пособирались? Вам что, богадельня здесь или приют для старух? Завтра похороны будут, завтра! Вот завтра и милости просим, не побрезгуйте, а сейчас…
— Мама! — послышался с крыльца строгий оклик Ольги. — Мама, что это такое?
И в третий раз удивительная перемена произошла с Варварой Петровной. Она вдруг обмякла вся, задрожала, черты лица ее расползлись в разные стороны, а из глаз выскочили две неожиданно крупные слезинки.
Но Серафима уже не видела этого. Прикусив в углу рта папиросу, она молча шла по улице и винила себя лишь за то, что действительно вырядилась сегодня как попугай, хотя, конечно, надень Серафима повседневный наряд, Варвара Петровна и к этому бы прицепилась. Дело не в наряде, это понятно, дело в глухой Варькиной ненависти к ней, Серафиме, которая за тридцать лет не только не поубавилась, а еще больше стала.
Обиды Серафима не ощущала. Она лишь дивилась неистребимому чувству ненависти Варвары Петровны к ней и грустно усмехалась, припоминая, сколько довелось ей вытерпеть из-за этой Варькиной злобы.
До теплохода оставался еще час. Серафима прошла мимо своей каморки, и встала у перил дебаркадера, и засмотрелась на воду, на солнечные блики, на первые желтые листья, стремительно несущиеся по реке…
Глава десятая
— Товарищ сержант, из какого села будете?
— Из Покровки.
— А я из Софийска.
Молоденький солдат восхищенно и радостно смотрел на нее. Наверное, он завидовал ее наградам, сержантскому званию, нашивкам за ранения.
— Воевали, товарищ сержант?
— Воевали, — вздохнула она.
— Теперь домой?
— Домой.
— А я на побывку. Десять дней без дороги дали. За пожар отметили….
Она уже не слушала, хотя и не хотела обидеть этого солдатика, которого могло сейчас не быть на земле, родись он на год раньше.
Теплоход мерно покачивался на волне, и она вспоминала, как добиралась в Хабаровск в июле сорок первого. Как пряталась за ящиком, со страхом думая о неизвестном будущем. Минуло четыре года, уже нет того человека с косой челочкой и нет его армии, так остервенело бросившейся на земли русские, она возвращается аж из самого Берлина, а будущее, будущее как было, так и осталось неизвестным: Матвей на ее письма не отвечал. Ни одного письма она от него не получила. До сорок третьего, года писал ей свекор, Петр Гордеевич. Когда свекор скончался, изредка присылала письма Мотька. А всего за четыре года набралось семнадцать писем, из которых она узнала, что через месяц после ее отъезда Матвей стал похаживать к Варьке Рындиной, а в сорок третьем году, схоронив отца, совсем перебрался к ней. И еще узнала, что Оленька зовет Варьку мамой, а про нее, Серафиму, говорит: «Мама меня бросива, мама нехороса». И было от чего задуматься Серафиме, было чему подивиться.
А за кормой теплохода проплывали с детства знакомые места, горбатились сопки, грустно стояли темные, притихшие деревеньки, за войну потерявшие многих своих лучших мужиков. Смотрела на все это Серафима, и сердце щемило от боли, от печали неведомой наворачивались на глаза слезы и тут же просыхали под теплым ветром…
— Сестричка, закурить не найдется?
— Найдется. — Она, оглянулась, с трудом уходя от своих мыслей. Перед ней стоял высокий крепкий мужик в выцветшей до белизны гимнастерке и широченных черных шароварах. Левый рукав был подвернут до самого плеча и перетянут суровой ниткой.
— Отвоевалась?
— Да уж хватит.
— Вот и я отвоевался, — усмехнулся мужик, закуривая кислую трофейную сигаретку, — теперь хоть головой да в воду.
— Чего так?
— Да так, сестричка. Ты-то еще домой на крыльях летишь, а нас уже встретили.
— Где потерял-то?
— Под Ельней… Слышала?
— Слышала. И мы недалеко были.
Мужик облокотился на перила, курил. Закурила и Серафима.
— Чего без мужика-то? Многие с мужами возвращаются.
— Мой дома.
— Ну? Как же отпустил?
Мужик разговаривал с необидной насмешливостью. И в то же время в нем самом чувствовалась какая-то боль, заставлявшая приглядываться к нему, искать причину этой боли, и, может быть, именно поэтому хотелось рассказать и о своей, поделиться горестями, облегчить душу.
— Сама ушла. Еще в сорок первом, — тихо сказала Серафима. — Тебя как зовут-то?
— Иван. Иван Рубцов.
— А меня Серафима. Я-то ушла, да и он ушел.
— На фронт?
— Нет, к бабе…
— Так зачем едешь? Дерьма такого кругом полно.
— Дочка у меня, Оленька.