Присухин с радостью донес бы на Пушкарева, но подлая его душонка была очень труслива. Он до икоты боялся сурового суда коллектива. Подполковник же Пушкарев пользовался всеобщим уважением. Был он старше всех по возрасту и званию, отличался безупречной честностью и твердостью характера. Мальхе обращался с ним подчеркнуто вежливо, а фельдфебель откровенно ненавидел, но, уважая начальство, от выражения чувств воздерживался.
Недели через две нам припомнилась фраза Пушкарева: «Это начало их конца». Предсказание сбылось: 1 февраля 1943 года по всей Германии был объявлен трехдневный траур. Окруженная группировка Паулюса сдалась. В Сталинграде с немцами было покончено.
Первое февраля началось, как и обычно, утренней поверкой. Ночью валил густой снег, перешедший к утру в унылый дождь, мелкий, будто просеянный сквозь мучное сито. Белесой вуалью ледяная влага обволакивала двор, бараки, неяркие электрические фонари, колкими капельками сыпалась за воротники. Пленные стояли, зябко приподняв острые плечи, прятали в рукавах разномастных шинелишек посиневшие руки. Под ногами шуршало и чавкало месиво мокрого снега. Перед строем расхаживал фельдфебель. Он был трезв и поэтому особенно зол. То и дело раздавался треск пощечины, сопровождаемый сиплой бранью:
— Рехтс ум!
Вразнобой пленные повернулись направо. Дружного щелчка не получилось. По глубокому убеждению фельдфебеля, строевая подготовка была нужна пленному как хлеб насущный. Четкий солдатский шаг и громкий щелчок каблуков — неотъемлемый признак культурного человека.
Во имя культуры мы месили колодками снежную кашу. Фельдфебель зеленым змием летал по двору, обучая нас сложным перестроениям в движении и на месте.
Команды он дублировал взмахами шпаги, и часто этот атрибут офицерской доблести со свистом ложился на лопатки пленных.
— Нале-во! Напра-во! Круго-ом… марш!
Мокрые колодки скользили, стучали, точно высыпаемая на пол картошка.
— Бегом… марш!
Посреди двора фельдфебель подсчитывал ногу.
— Айн, цвай… Айн, цвай…
Темп ускорялся.
— Бистро, бистро! — кричал фельдфебель, полосуя отставших клинком. — Бистро, гер гот сакраменто!
В хвосте едва плелся Жихарев, — задыхался в приступе астмы.
— Вперед! Вперед, доннерветтер!
Взбешенный фельдфебель налетел на него, размахнувшись, ударил по лицу.
Жихарев остановился совсем. Он хватал ртом воздух и налитыми страданием глазами смотрел на фельдфебеля не в силах ни двинуться, ни перевести дыхание.
— Вперед, ты, лодырь, собачий сын!
В электрическом свете клинок сверкнул, как короткая вспышка молнии. Тихо вскрикнув, Жихарев опустился на снег.
— Вперед! — окончательно озверев, фельдфебель сделал выпад. Клинок с хрустом прошел сквозь сухенького, тщедушного Жихарева. Он выгнулся дугой назад, схватился рукой за шпагу и враз обмяк, повалился на бок. Изо рта хлынула кровь.
Похоже было, что Мальхе наблюдал из окна. Он влетел во двор, грубо оттолкнул фельдфебеля и с силой выдернул лезвие шпаги. По двору раскатилась звонкая пощечина. Потирая щеку, фельдфебель, как нашкодивший пес, быстро пошел к выходу, вовсе не по-строевому загребая вывернутыми внутрь огромными ступнями.
Жихарев был мертв.
— Меньшиков! — позвал Мальхе. — Уберите труп в холодную. Людей распустите по баракам.
В середине дня под конвоем подслеповатого солдата двое пленных отвезли Жихарева на кладбище.
После обеда Скворцов принес газету «Фолькишер беобахтер». Первая полоса была окаймлена жирной траурной рамкой. Не обращая внимания на Енике, пленные сгрудились у доски Волина. Спотыкаясь на словах, прочли сообщение о сталинградском разгроме.
Впервые за время войны гитлеровское правительство открыто признало убийственный для немцев затяжной характер войны с русскими. Геббельс не жалел слез для оплакивания двухсот тысяч своих соотечественников, павших в далеком, разрушенном и невообразимо холодном волжском городе.
С грустью глядя на откровенно радостные лица пленных, Енике морщился, как от кислого, и, безнадежно махнув рукой, пробасил:
— Э-э… Дрянь… Гитлер капут.
За его сутулой спиной глухо притворилась дверь.
— Пошел напиться.
— Помяни их душонки!
— Ну, Присухин, есть у нас чем воевать? — Пушкарев похлопал толстяка по плечу.
Присухин поежился, как от холода, что-то буркнул и ушел в свой угол.
— Хорошенько подумай, по какой дорожке идешь! На этот раз кривая не вывезет. Будут вешать — попроси, чтоб намылили веревку. Насухо это не совсем приятно.
К Пушкареву подлетел Будяк. Он заикался от злости, розовая лысина стала малиновой.
— Р-р-рано т-торжествуешь. Т-тебя скорей повесят, коммунист проклятый, м-может, и завтра.
— При твоем содействии повесят, — уверенно подтвердил Пушкарев. — Только всех не перевешают. Кое-кто и вами займется.
— Иди к Мальхе! — Между Будяком и Пушкаревым крепко встал Волин. — Иди пожалуйся, Иуда, — Он подтолкнул Будяка к выходу. — Не забудь только гроб заказать. Ну, марш!
Будяк трусливо вобрал голову в плечи, но еще пытался защищаться:
— Вот она, советская демократия: рта не открой!
В двери появился Мальхе.
— Скворцов, занятия в чертежке прекратить на три дня. Распустите людей по баракам и зайдите ко мне.