— Пытают здорово? — не мог удержать я все время срывавшийся вопрос и тут же почувствовал, насколько он был нелепый.
— Сам узнаешь, — уклончиво ответил Калитенко. — Некоторые легли на проволоку. Я думаю, это лучший выход, если чувствуешь себя неуверенно. Да и вообще…
Мы долго молчали. Собственно, и говорить-то уже было не о чем. Все ясно и так. Не убьют на допросе, расстреляют позже. Жизненный круг замыкался, становился очень тесным и жутко определенным.
Калитенко что-то сосредоточенно чертил на земле и время от времени шумно вздыхал, двигал острым кадыком, точно проглатывал что-то липкое и тягучее. В глазах стояли набухшие капли, вот-вот скатятся на небритые землистые щеки.
Он поднял голову:
— Фу, черт… Нервы сдают. Страшно умирать, рано… Но не о себе одном я жалею. Детей жалко — четверо. По товарищам душа стонет. Лучших людей выдернули из Моосбурга. И расстреляют. Непременно расстреляют! А там, — он махнул длинной кистью на восток, — нас, говорят, изменниками величают. Такой подход, что ни говори, обиден. Больно, понимаешь?
— Понимаю. А подход этот мусолить брось. Тошно и так. Черт с ними, что говорят. Мы не изменники. Не ради этого ярлыка мы боролись. Все, что могли, делали для народа. Народ нас и судить будет.
— Без нас.
— Ну, так что же? Разве для твоих детей так уж безразлично, кто ты?
Мы еще долго сидели рядом. Калитенко продолжал задумчиво выводить затейливые рисунки, потом тяжело поднялся, хрустнув коленями. Улыбнулся жалко, через силу.
— Эх, дети, дети… Пропасть им не дадут, а горя много хватят… Без отца. Ежели уцелеешь — расскажи им обо мне. От наших однодельцев пока держись в сторонке — слежка большая. Ну, пока.
Капитан ушел, больше обычного сутуля длинную спину. Под курткой резко обозначились треугольные лопатки и между ними — выпуклая дуга позвоночника.
Карантин. Какой? Гигиенический или…
Убийственная ирония. Ежедневно десятки людей из карантина уводили за браму. На их места поступали новые. По ночам над крематорием полыхало красное зарево, и порывы ветра заносили в лагерь смрад горелого мяса.
Ежедневно брали людей на допросы, откуда либо не возвращались, либо приходили такими, что лучше бы их не видеть.
Может, и правда, лучше броситься на высоковольтную проволоку, как это сделал чех Клавичек?
Былые фронтовые опасности показались мне детской забавой по сравнению с постоянной угрозой пыток. В душе я взывал, как и Калитенко: «Скорей бы!»
Вскоре жизнь столкнула меня со старшиной блока Юлиусом. Над его красным треугольником чернела большая цифра 17 — ветеран Дахау. Возраст его определялся где-то между сорока и шестьюдесятью годами. Совершенно голый череп лоснился коричневой кожей и походил на длинную дыню, косо посаженную на жилистую, кадыкастую шею.
По временам лицо его казалось правильным и даже привлекательным, но в какое-то мгновенье оно менялось, будто Юлиус натягивал маску: глубоко западал беззубый рот, затягивалась, как кисет, ниточка губ. Подбородок остро выступал вперед, по бокам его обвисали дряблые мешки желтой кожи. Ярко-голубые глаза тускнели, как бы уходя в глубь орбит, превращались в комки свинца. Очень сутулая спина подпирала затылок, отчего коричневые жилистые руки далеко высовывались из рукавов вельветовой куртки, доставали почти до колен. В такие минуты он казался необычайно угрюмым, и полторы тысячи людей в блоке боялись его, хотя я не видел ни разу, чтобы Юлиус применил силу.
Однажды после утренней поверки Юлиус несколько раз кряду выкрикнул мой номер. С непривычки не сразу дошло до сознания, что зовут именно меня. Досужий штубединст резко рванул за рукав.
— Ты что, оглох? — От толчка между лопаток я кубарем полетел вперед, растеряв с ног колодки.
Юлиус сверлил меня тяжелым взглядом.
— Ты номер 70 200?
— Так точно!
— Я тебе продую уши, — проворчал он. — Пойдем!
Юлиус пошел в глубину блока, я за ним. Сердце испуганно заколотилось: «Допрос».
В комнате ни души, только в углу у стола сидел толстый писарь, старательно раскладывал пасьянс из замусоленных карт.
— Говоришь по-немецки? — лицо Юлиуса разгладилось, сбросило обычную маску, стало почти приветливым. Глаза смотрели спокойно, изучающе.
— Да, говорю.
— Ты и в самом деле художник или только в карточке?
Врать так уж врать до конца.
— Да, художник, — ответил я твердо.
— Зо![6]
А это нарисуешь?С фотографии на меня смотрело молодое девичье лицо в затейливых светлых кудряшках.
Испуг прошел: значит, еще не допрос. Я твердо знал, что его не избежать, но такова уж натура человека: лучше позже, чем раньше.
— Нарисую. Только у меня ничего для этого нет.
— А это? — Юлиус показал на бумагу и карандаш.
Я отрицательно мотнул головой.
— Нужен ватман. — И коротко рассказал об отобранной папке.
— Что же, попробую достать твои шедевры, — процедил Юлиус. — Но если врешь — из блока выйдешь только в крематорий. Понял? Иди пока, да зазубри свой номер и не лови мух, когда зовут. Не зевай! Здесь уши поотбивают. Иди! — он подтолкнул меня к выходу.
У двери поджидал Калитенко.
— Ну что?
— На работу нанимают, — вздохнул я облегченно, точно выйдя из душной бани.