Двадцать первого июля 1944 года лагерь притих, скованный смертельным ужасом. Многих политзаключенных немцев, эсэсовцы хватали из лагеря, с работы, отовсюду и загоняли в крематорий.
Исчез за глухим кирпичным забором и Генрих Краузе. Юлиус, парикмахер Карл и другие немцы замерли в тоске ожидания приближающейся гибели.
К концу дня по лагерю пополз слух о покушении на Гитлера. На следующее утро газеты запестрели мрачными заголовками и фотографиями развороченного пола в углу кабинета фюрера. Гитлер отделался контузией руки. Газеты печатали его хвастливое заявление, что «жизнь фюрера охраняет само провидение».
После короткого следствия Гитлер казнил около пяти тысяч немцев, причастных к заговору, присовокупив к ним десятки тысяч политических заключенных, томившихся в различных концлагерях и тюрьмах.
К концу месяца кровавый разгул в Дахау стих. Жизнь потекла по прежнему руслу. Только события последних дней не прошли бесследно. Все были взвинченны, настороженны и пуще прежнего подавленны.
Юлиус осторожничал сверх меры, и я избегал встреч с ним.
Глава XI
— Подъем! Подъем!
Голос был скрипуч, словно дергали несмазанную дверь.
Полуслепые спросонья, ничего еще не соображая, люди очумело валились с верхних коек в проход, суматошно бросались в умывальник, брызгали в лицо пригоршню воды, поспешно натаскивали на себя полосатое тряпье. Штубовой Кристиан ходил в толчее, торопил нас, по-русски напирая на «р».
— Скоррее, скоррее…
Он напоминал прописную букву «Х», большую, ходячую. Ноги в коленях соприкасались будто связанные, а от колен выбрасывались мягко в стороны, точно ласты. В такт шагам он вихлял из стороны в сторону всем туловищем, как громадный маятник; руки порывисто взмахивали. На худом лице, затененном длинным козырьком тельмановки, тосковали большие, чуть навыкате глаза, увлажненные набегающими слезами. В глазах его было что-то неуловимо трогательное, как у преданной хозяину больной собаки: понимает все, а сказать не может. Под скулами чернели глубокие впадины.
— Скоррее, стррроиться!
Влив в себя кофейную горькую бурду, мы выстраивались на поверку.
В 6-м блоке жили русские. Начальство — немцы. Они бегали как ошпаренные, суетились, считали, подравнивали, сбивались и снова пересчитывали, щедро раздавая зуботычины. Потом выводили нас на Аппельплац. Здесь выстраивался весь личный состав рабочего лагеря: блок за блоком, колонна за колонной, по десяти в ряду. Идеально выравнивали шпалеры рядов и затихали в ожидании начальства.
Неся вразвалку живот, выкатывался из-под брамы рапортфюрер. Старшина лагеря, надрывая глотку, командовал!
— Ахтунг! Мютце-е-ен… аб!
Точно вздыхала земля, тяжело, с одышкой: тысячи рук единым взмахом срывали с голов и с силой лупили по правому бедру каторжными бескозырками. Над площадью несся напряженный до звона голос докладывающего.
Потом между колоннами шныряли эсэсовцы — пересчитывали. Люди стояли, вытянувшись, еле переводя дыхание. Слабые падали. Малейшее движение после команды «смирно» считалось тяжким грехом, наказуемым на «кобыле» палками.
Наконец проносилась команда:
— Строиться на работу!
Аппельплац оживал, словно потревоженный муравейник. Команды пленных вытягивались за браму, обрастали конвоем.
Начинался каторжный день.
…Идет разморенный зноем прохожий. В тени под стеной лежит лохматый пес и часто-часто носит боками, высунув распаренную ленточку языка. От зноя все кажется белым. Над полями дрожит чуть заметное волнистое марево…
Нет, ничего этого не было. Мне просто почудилось. На самом же деле я в полутемном подвале, с круглой огромной печью для обжига фарфора. Пламя в печи гудело и пело, и было жарко, точно в преисподней, как говорил старик Мантини, с которым мы крутили проклятые колеса. Два кочегара, попеременно шурующие в печи, исходят по́том.
Над нашими головами — большое круглое корыто, в которое накладывали сырую фарфоровую массу. Мы крутили колеса привода, а в корыте перекатывались тяжелые вальцы, переминали массу, Четыре тысячи оборотов колеса на один замес — полдня тупой, изнуряющей работы и жара! Иногда кто-нибудь из нас падал. Тогда на голову лилась теплая вода, и напарник отдыхал, привалясь к стене. А потом снова — «гррр-гррр, грр-грр» — ворчали шестерни. Шаг вперед, шаг назад. Колесо делало оборот, отполированная руками труба рукоятки шла кверху, и я напрягал силы, тянул ее книзу. На лоб и затылок скатывались щекочущие капли вязкого пота, горько-соленого, как морская вода. Они накапливались в бровях, заползали под веки едким ядом, и тогда я слеп. «Гррр-гррр… гррр-грр», — шумно жевали друг друга шестерни.
Однажды все это кончилось.
— Номер 70 200!
— Яволь!
— К профессору, живо! — Капо Мюллер проводил меня тырчком под лопатку.