Вторжение марсиан в «Зеленом свете» не отразилось бы. Такова была линия газеты в 1939–1945 годах, когда она занималась по большей части местными жалобами, например, присутствием кроликов на городских огородиках.
Кочевая школьная жизнь сделала меня тактичным и самодостаточным, научила избегать конфронтаций. Избегать
Только в одежде у нас расходились вкусы. Мои переезды с места на место приучили меня заботиться об опрятности. Глажение одежды, например, рождало ощущение, что я владею своими обстоятельствами. Даже для работы в поле с мистером Малакайтом я стирал и гладил свои вещи. Мать же вешала выстиранную блузку на ближайший куст и высохшую сразу надевала. Если и презирала она мой педантизм, то ничего не говорила; а может, и не замечала его. Когда мы садились за стол друг против друга, по ее худому лицу и ясному взгляду понятно было, что состояние блузки, как вечернего наряда, ее устраивает.
Она окружала себя тишиной. Радио почти не слушала, только радиопостановки вроде «Лили Уиллоуз»[10]
или «Драгоценной отравы»[11] — классики, которую прочла в ранней юности. Новости — никогда. Политические комментарии — никогда. Она могла бы находиться в мире, существовавшем двадцать лет назад, когда ее родители жили в Уайт-Пейнте. Эта вакуумная тишина подчеркивала дистанцию между нами. В одном из немногих запальчивых споров с матерью, когда я стал упрекать ее в том, что она нас бросила, она ответила мгновенно:— Ну, какое-то время при вас была Оливия. Она держала меня в курсе.
— Подожди, Оливия? Ты знала Оливию Лоуренс?
Она отодвинулась назад, как будто что-то выболтала.
— Эт-но-графа? Ты ее знала?
— Стежок, она была не этнографом.
— Кем же она была?
Мать не ответила.
— Кем? И кого еще ты знала?
— Я поддерживала связь.
— Замечательно. Поддерживала связь. Интересовалась! Как я рад! Бросила нас, ни слова не сказав. Оба вы.
— У меня была работа. Обязанности.
— Не перед нами! Рэчел так тебя ненавидит, что даже со мной не хочет разговаривать. Я здесь с тобой — за это и меня ненавидит.
— Да. Прокляла меня дочь.
Я схватил свою тарелку и с яростью швырнул в стену, словно это могло стать точкой в разговоре. Тарелка ударилась об угол буфета и разбилась, а осколок отлетел рикошетом и угодил матери в лоб над глазом. Мы оба замерли, по щеке ее текла кровь. Я было двинулся к ней, но она остановила меня поднятой ладонью, как будто с презрением. Она стояла невозмутимо, строгая, и даже руку ко лбу не поднесла, потрогать рану. Все так же держала ладонь, не подпуская меня, не позволяя проявить заботу, как будто это пустяк. Бывало и хуже. В той же самой кухне — когда я увидел шрамы на ее руке.
— Куда ты делась? Скажи хоть что-нибудь!
— Все изменилось в ту ночь, здесь, в Уайт-Пейнте, когда я была с тобой и Рэчел и мы слушали, как падают бомбы. Я не могла остаться в стороне. Должна была защищать вас. Я считала — для вашей безопасности.
— С кем ты была? Откуда ты знаешь Оливию?
— Она тебе нравилась, да?.. В общем, она была не только этнографом. Помню, она работала с группой метеорологов на побережье Ла-Манша, они целую неделю летали на планерах, регистрировали скорость ветра и воздушные течения, и Оливия тоже поднималась в небо. Они составляли прогноз погоды, вероятен ли дождь — утвердить или отложить высадку в Нормандии. Занималась и другими делами. Но хватит об этом.