Время от времени встречались следы разорения и жестокостей, учиненных раньше, в то время, когда еще не ушли чамбулы татар, когда османы и мунтяне, разгоряченные победой, полагая, что они уже здесь хозяева, растеклись алаями и стягами по стране, убивая, грабя и полоня. Кровавые следы разных шаек переплетались и перекрещивались на земле многострадального края, словно роковой лабиринт, из которого, казалось, не было уже выхода. Одни человеческие поселения уже обретились в пепел, другие каким-то чудом оказывались нетронутыми, чаще — потому, что разорителей спугивал объявившийся неподалеку отряд народных мстителей. И оставалась пожива для новых хищников, если те, в свою очередь, появятся.
На пути обоих отрядов — большого и малого, турецкого и молдавского — не было пока городов. Первым оказалось небольшое местечко Присаки; когда чета Войку к нему подошла, Пири-бек уже увел своих головорезов, но пожар бушевал вовсю. Между пылающими домами лежали обгорелые трупы детей и взрослых, скотины и птицы, кошек и собак. Перед горящей бревенчатой церковью метался священник в черной рясе с воздетыми к небу руками. Рядом жутко приплясывал, гремя веригами, босоногий, почти голый юродивый.
— Пусть горит! — кричал поп. — Пусть все горит! Навел на нас господь горе, попустил поганым! Гласом моим велит ныне бог: пусть все горит! Неправедно бо все, что неправдой нажито и строено, и да пожрет его огонь во искупление наших злодейств!
— Горе вам! — завопил, в свою очередь, юрод, обернувшись к подъехавшим воинам. — На гордые выи ваши опустятся подошвы поганых! Ваши женщины и девы родят детей, в коих вы узнаете лики своих врагов!
— Полно тебе, божий человек, — поднял руку Северин-болгарин. — Чего глаголешь!
— Грозди ваших виноградников нальются ядом! — еще громче вскричал юродивый, мелкими скачками, боком все ближе придвигаясь к огню. — Вместо зерна из колосьев на вашей ниве будет сыпаться пепел! — И исчез среди рушащихся балок в пламени огромного костра. Никто не успел его остановить.
— Гори все! Гори! Пламя ада вышло в мир! — напоследок крикнул священник, тоже исчезая в огне.
На окраине местечка стоял нетронутый с виду большой дом с двором, обведенным редким в таких малых городках дощатым забором. Богатый дом под крепкой дранкой, просто чудом уцелевший в разгроме. В высоких, распахнутых настежь воротах на земле сидел старик, размеренно подгребая к себе ладонью и отгребая черную пыль. Войку остановил чету, велев не трогаться с места, подъехал с Палошем. Оба соскочили с коней… и невольно попятились обратно, загляну во двор, — так было страшно открывшееся зрелище. Сам дьявол, наверно, не мог бы придумать нечеловеческих, кощунственных пыток и казней, о каких свидетельствовали наваленные на усадьбе тела.
Старик продолжал размеренно сгребать и разгребать горсти пыли, словно не замечая конников на околице. Только присмотревшись, Войку и Палош увидели, что это вовсе и не старец; старили присачанина совершенно белые волосы и поникшие плечи, которым, казалось, не было уже суждено расправиться.
— Кто это сделал? — хрипло спросил Чербул.
— Кто? — отозвался из пыли человек. — Люди с саблями, копьями, ножами. Люди, прискакавшие верхами. Как и вы.
— Мы войники Штефана-воеводы, — молвил Войку.
— Разве те говорили, чьи они? — покачал седой головой человек, сидевший в пыли. — Вели речи по-турецки, татарски: разговаривали и как мунтяне, и как здешние. Всякие были, верно, люди среди тех ратников.
— Ты еще крепок, — сказал Палош. — Бери оружие, коня. Иди и мсти!
Человек поднял на старого десятника недоуменный взор.
— Мести нет, — ответил он просто. Матерей кормили мясом их младенцев, заталкивали в рот. Самому дьяволу не придумать кары. Мести нет, — развел он руками, — месть — пуста, нужно другое, нужно…
— Что именно, скажи?
Человек, однако, уже не слышал, отвернувшись опять от мира в случившееся и в себя, мерно двигая рукой в густой и мягкой горячей пыли.
Оба витязя повернули к чете. Не сделав, однако, и шага, Войку почувствовал вдруг, как рука незримого, но сильного душителя безжалостно сдавила ему горло. Тело встряхнула неодолимая судорога, стало страшно. Не так давно, в еще близком детстве, сын капитана Боура редко давал волю слезам; но слезы были, и плач лился легко. Теперь слез не было; теперь его трясло с головы до ног, с отчаянной болью; болело лицо, все тело. Это тоже был плач — рыдания мужа, а не ребенка.
Палош заметил, что постигло его молодого начальника, не подавая виду — остановился. Войку напряг всю волю, справился с собой. И, вскочив в седло, дал знак выступать.