— Ричард! Мой Ричард, я хочу быть с тобой всегда. При чем здесь корабли? Пусть они приходят и уходят. Я не стыжусь, Ричард, сказать, что я так тебя люблю, так хочу быть твоей…
— Эжени! Сегодня же — клянусь — я поговорю с твоим отцом!
— Я боюсь. — Она придвинулась ближе. — Папа не любит англичан, хотя с некоторых пор и делает вид…
— Тогда я последую за тобой куда угодно. Я готов на край света идти ради тебя!
Неожиданно он признался, как взволнованный мальчишка, столкнувшийся с непреодолимым препятствием:
— Но меня беспокоит мой отец! Он терпеть меня не может! Он никогда не понимал веселого легкого нрава моей матери, так же, как…
— Тише! Тише, Ричард! Пойми, твоя мать ушла туда, где уже ничто не может огорчить ее, а он остался здесь, один, и ходит по тем же дорожкам, где ходила и она. Наверное, когда отец видит тебя, его одолевают воспоминания. Потому он и кажется сердитым. Но он просто не может не любить тебя; мой Ричард, в этом я убеждена!
— К сожалению, я не настолько уверен в этом!
Дик улыбнулся, глядя на нее.
— Но, что бы он ни сказал, я люблю тебя, Эжени! Клянусь, ему не встать на моем пути! Если ты хочешь быть со мной…
— Ричард! Mon grand coeur![1]
Они и не заметили, как бросились в объятия друг друга. Эжени подняла к нему лицо, ее руки скользнули по его плечам и обхватили шею; он обвил руками ее талию, прижав к себе, и их исполненные нетерпения губы встретились. Они долго стояли, замерев, и тела их были так напряжены и охвачены желанием, что даже через корсет и ткань платья Дик чувствовал трепет ее горячей груди.
Под изгородью, позади них, был чуть покатый берег, покрытый мягкой зеленью. Они не помнили, как оказались там. В памяти остались лишь жаркие, нежные, торопливые, безумно сладкие поцелуи, прерывающееся дыхание, горящие губы, дерзкие и ласковые руки на бархатистой щеке, на напрягшейся груди, на шелковой коже бедра.
Конечно, влюбленные не заметили запыхавшегося лиса, который выскочил из зарослей, бросил на них озадаченный взгляд и ринулся вдоль изгороди, а потом через зеленое поле табака. Не видели они и молчаливых, напряженно нюхающих воздух собак, которые промчались мимо, а кровь, гудящая в головах, заглушила приближающийся стук копыт. И только когда первый всадник, обливаясь потом, вылетел на поляну и шоколадная кобыла затанцевала в изумлении в дюжине шагов от них, двое вернулись к действительности.
Дик инстинктивно бросился вперед, телом заслоняя девушку от неожиданной опасности. В то же самое мгновение еще с полдесятка всадников продрались сквозь заросли, но, конечно, ближе всех оказался сам Ранальд Мак-Грегор.
Бросая изумленные взгляды на перепуганную парочку, всадники в красных сюртуках скромно удалились с пылающими от смущения ушами, вслед за собаками. Но четверо задержались.
Ранальд Мак-Грегор, застигнувший их раньше всех, первым остановил коня и соскочил с седла. За ним последовал виконт де Керуак. На его бледном, сосредоточенном лице застыли изумление и гнев. Двое других были два здоровенных грума Мак-Грегора — Алек и Гарри, повсюду следовавшие за своим господином и готовые действовать по его первому слову.
Дик встал на ноги и помог подняться Эжени. Девушка поспешно оправляла платье, приглаживала волосы, но стояла рядом с ним гордо, даже с вызовом. Когда Мак-Грегор-старший налетел на них подобно буре, заикаясь и спотыкаясь от бушующей ярости, Дик шагнул вперед, чтобы защитить ее. Лицо отца покрылось красными пятнами, жилы на шее натянулись, словно веревки.
— Ну, — заорал он хрипло, будучи совершенно вне себя от унижения и возмущения, — вы довольны спектаклем?
— Мсье! — попыталась вмешаться Эжени.
Ранальд резко обернулся и яростно уставился на нее.
— Ты еще будешь спорить со мной, ты, французская…
Всем им бесконечно повезло, что в это время виконт с шумом спрыгнул с коня. Его примеру тут же последовали оба грума, и стук копыт и топот людей заглушили последние слова Мак-Грегора. Виконт, к счастью, не прислушался и не попросил повторить, а, напротив, бросился прямиком к Дику.
— Ah, ga! Des bleues![2]
Так, значит, англичане доказывают свою дружбу?— Мсье виконт! — вскричал Дик.
Ради Эжени он старался держать себя в руках и попытался объяснить то, что им казалось необъяснимым.
— Пардон, мсье. Почему вы так плохо думаете о своей дочери? Ничего не произошло. Просто мы…
Но его отец все испортил. Грубым, хриплым голосом, фыркая от возмущения и не дослушав сына, он рявкнул:
— Просто вы были уже недалеко от завершения, да?
Все благие намерения Дика испарились, сожженные яростной вспышкой гнева. Он резко обернулся к отцу.
— Черт бы тебя побрал, глупое животное! Ты хочешь очернить имя достойной девушки? Клянусь Господом, я бы расквасил…
Но свист клинка, вырванного виконтом из ножен, приглушил его возмущенные вопли.
— Eh, alora! — взревел француз. — Ce vin pique le gosier! И мало того, ты еще угрожаешь родному отцу! Sacre salaud![3]
Пора срезать эту перезрелую гроздь!Он поднял шпагу. Дик выхватил из ножек свою. Но Эжени бросилась между ними и схватила отца за руку.
— Нет, нет, папа! Ты ничего не знаешь!