Образование давало Соломонову право стать офицером. Но как еврею ему было это недоступно. Это уязвляло его гордость. Он стал совершать чудеса храбрости, надеясь таким образом заслужить чин. Слава о его подвигах дошла до штаба армии. Его наградили двумя крестами и дали ему нашивки ефрейтора. Большего он не достиг. Он озлобился. Он впал в мрачное безразличие и целые дни писал письма к жене, которую обожал.
Через несколько дней Соломонову выходил отпуск. Он решил после отпуска не возвращаться в армию, а, забравши жену, бежать за границу, но там вступить волонтером во французскую армию, чтобы никто не мог упрекнуть Соломонова в трусости. Он не сомневался, что там, где развитию его способностей не будет поставлено предела, он быстро достигнет высших степеней, доступных военному человеку. Он нашел, что именно военное дело было его истинным призванием, но не в качестве солдата, мокнущего на дне окопа, а — стратега, решающего судьбу войны. Один Тихон знал всю глубину его сумасшедшего честолюбия. Вши, сырость, жидкий суп — мелкие солдатские заботы донимали Соломонова. Но он выходил из себя, наблюдая действия штаба дивизии, такие мелкие и бескрылые.
Сейчас Соломонов сидел на дне окопа, поставив винтовку между колен и лениво переругиваясь о Тихоном. Речь шла о том, чтобы им обоим после войны зажить вместе.
— Ты переедешь в город, — говорил Соломонов своим властным, нетерпеливым голосом, — поселишься рядом со мной. Дело найдется.
Он убрал свои длинные ноги, чтобы дать пройти прапорщику Врублевскому, который мотался взад и вперед по окопу, нервно прислушиваясь к противному вою мелкокалиберных снарядов.
Прапорщик Врублевский, новый ротный командир, только несколько дней как прибыл в окоп. Это хмурый и неразговорчивый юноша. Лицо у него маленькое, бледное. Глаза он вечно устремляет в землю, как бы впадая в задумчивость, но на самом деле избегая смотреть собеседнику в глаза. И ко всему — кислое выражение лица, словно у: него всегда болит, живот…
Однако все бы это ничего, если бы не его вчерашнее поведение в блиндаже.
3
Вчера немцы жарили из тяжелых орудий. Меткость у них была не очень точной, черт его знает почему. Возможно, орудия поизносились и прицелы обманывали. Так или иначе — было больше шуму, чем дела. Все-таки с непривычки было страшновато. Тем более, что они жарили без перерыва. И некоторые снаряды разрывались в неприятной близости от блиндажа. А когда пошли в ход двадцатиодносантиметровые, стало совсем неважно. Кто-то закричал. Но это не мог быть раненый. Осколки не залетали сюда. Он закричал просто потому, что нервы не выдержали. Длинным, как бы женским криком. Все неодобрительно оглянулись. И так паршиво, а тут еще орут. Это был новобранец. Он замолчал и с виноватой улыбкой озирался на товарищей…
Другой новобранец застыл у стены, как камень. Он не движется. Он избегает шевельнуть даже пальцем, даже веком. Это было его колдовство. Он считал, что неподвижность приносит ему счастье, и потому только он остается цел.
У многих было свое колдовство. Одни что-то шептали. Другие крестились. Соломонов в опасные минуты сжимал в руке фотографию жены, Не то, чтобы он верил, что это его спасет. Это не было колдовство. Он как бы обнимал жену. Он хотел, чтобы в момент смерти жена была в его объятиях.
Простейшим колдовством было материться. После каждого, разрыва однообразно и сильно материться. В это верили.
У Тихона не было колдовства. Его ясный и насмешливый ум отрицал колдовство. Тихон не показывал признаков волнения. Может быть, в душе он волновался. Но у него были свои представления о приличии. Он считал, что пожилому мужику, как он, волноваться неприлично. О, если бы он был помоложе. Он тоже позволил бы себе пару раз взвизгнуть. Это облегчает.
Сейчас он стоял спокойный и даже важный и только в очень опасные минуты слегка бледнел и тотчас озорно улыбался.
Так вело себя большинство солдат. Во-первых, они привыкли. А во-вторых, русские солдаты очень храбрые и стойкие люди. Они пережидали. Ничего не поделаешь. Когда-нибудь обстрел кончится, как кончается дождь и все на свете. Переждем.
Офицерам было легче. Они знали, что на них смотрят солдаты. Это помогало держаться. «Я их отец. Я их учитель». Здесь было немножко игры, и это подстегивало, как вино.
Увы! Прапорщик Врублевский не оказался на высоте положения. Он вздрагивая. Он не мог удержаться. Он злился на себя за это. Ему было стыдно перед солдатами. А потом он и стыдиться перестал. Он только вздрагивал, и больше ничего. Чтобы не смущать Врублевского, люди на него не смотрели. Один Соломонов бросал на прапорщика презрительные взгляды. Офицер называется! В конце концов вольноопределяющийся не выдержал и подошел к прапорщику:
— Перестаньте трястись, — прошептал он, — неловко перед солдатами.
Но Врублевского нельзя было остановить. Он ничего не слушал. Он хотел только вздрагивать и больше ничего. Он нашел свое колдовство.