Гораздо сильнее, однако, была в нем радость, явившаяся в следующий момент. У Кости в Козельберге было две жизни: одна — видимая, покорная, для Альфонса и товарищей, другая — тайная, проходившая в мыслях о побеге и в вечном разладе с собой. Опыт первого побега был ему памятен, опыт второго, в случае новой поимки, должен был быть во много раз печальнее. Он уже не раз назначал себе сроки для решительных действий, которые затем откладывались, и уже давно презирал себя за свою нерешительность. Временами ему казалось, что он уже никогда не отважится бежать, и дни таких сомнений были несчастнейшими днями его жизни. Чужая рука ставила его на ноги. Он не входил в подробности, почему именно Игнату захотелось вдруг в Россию; он чувствовал только, что он заряжен достаточно и что вместе с ним попытка во всяком случае будет сделана.
План был устроен прочно. Вся Германия для пленного представляла одну большую тюрьму, где сорок восемь миллионов человек сторожили его. Часть пленных сидела в лагерях за проволокой, и первый шаг к свободе для них был труднее, чем для пленных, работавших по деревням и выходивших в поле без конвоя; но со второго шага их положение делалось одинаковым, ибо по какой бы дороге они ни пошли, а какую бы яму ни спрятались, первая же пара из сорока восьми миллионов пар глаз, заметившая их, означала для них конец путешествия. Прекрасно поставленная телефонная служба немедленно приходила в движение, район оцеплялся, беглый выползал на свет.
Пленный мог ходить по ночам, когда из сорока восьми миллионов сторожей большая часть спала. Но и тогда дороги и мосты были не для него, он шел в стороне, полями, по компасу, переходил реки вброд или на чужих лодках, обходил всякое человечье жилье. Каторжник, бежавший с Сахалина, был по сравнению с ним в более выгодных условиях. Ночные переходы подвигали его вперед на ничтожную величину. Иногда вся его энергия за ночь уходила на то, чтобы выждать момент и незаметно пробежать через железнодорожный путь. Днем он отсиживался во ржи, в ельнике, в трубах под мостами, там, где заставал его рассвет. Он должен был уметь переносить жажду и предрассветный холод и не делать никаких попыток вылезать днем из своего убежища.
В побег он уходил с запасом сухарей, которого хватало на некоторое время, а затем ему оставалось поддерживать себя картошкой, накопанной ночью и испеченной на костре в лесном овраге, пшеницей, оставленной на ночь в ящике сеялки, яблоками с деревьев на шоссе, редко — кражами из кладовых.
Только люди с сильным духом и крепким телом могли долго выдержать эту мучительную и скучную жизнь. Более податливые, слабея, переставали соблюдать осторожность с той строгостью, какая требовалась, и неизбежно попадались.
Такова была проза побега, которая, однако, хоть и в очень редких случаях, приводила побег к удачному концу. Люди, которым медлительная проза была не по нраву, создавали себе более скорые, но гораздо менее надежные планы. Им казалось, что достаточно подучить немецкий язык, одеться как все немцы и, избавившись от первого преследования, идти, не скрываясь, разыгрывая из себя одного из толпы. В такие планы, как самая привлекательная их часть, входили разные приключения: путешествия на крыше экспрессов, случайные встречи с красивыми женщинами, влюблявшимися в беглецов и дававшими им приют, бумажники с огромными суммами, найденные на дороге, ночлеги в избушках лесника, у которых сыновья как раз оказывались в русском плену и которые поэтому не только не делали пленным зла, но и проливали вместе с ними слезы…
Люди, обладавшие воображением и уставшие от пресной жизни в плену, охотно создавали себе такие планы, которые на поверку ничего не стоили.
Научиться кое-как говорить по-немецки было нетрудно, но это только вело к тому, что человек, преувеличивая свои знания, пускался в разговоры, между тем малейшая ошибка в первой же фразе, какое-нибудь неправильно поставленное на слове ударение выдавали его.
Достать штатский костюм также было возможно, хотя и не легко, но к этому костюму требовалось уменье его носить и соответствующая ему физиономия. Пленному негде было упражняться в искусстве носить костюмы, ибо обычно он ходил в платье с арестантскими вырезами, штатский костюм, сохраняемый втайне, он впервые надевал где-нибудь в канаве, за минуту перед побегом, и, уже пустившись в путь, наспех оглядывал себя в новом обличьи. И тут оказывалось, что костюм на нем трещит, что из узких брюк выпирают ржавые голенища, что грудь без запонки стоит дыбом, а галстук завязан беспомощно, под стать унылому выражению его потной, волосатой, мало европейской физиономии. Сотни мелочей, которых невозможно было предусмотреть, вопияли о нём и без задержки приводили его к жандарму.