На зеленую спину поручика Таульберга лег кожаный крест. С плеч прямыми желтыми линейками падают ремни к широкому поясу. У пояса — наган. Сегодня поручик Таульберг — дежурный офицер. Сам себя до сдачи должности вне очереди назначил.
Лицо у него похудело и такое черное, будто борода выросла у него на этот раз не наружу, как у всех, а внутрь, и оттуда просвечивает сквозь кожу.
Поручик Таульберг не пошел на концерт.
К вечеру толстый капельмейстер выпустил на борт офицерской шинели георгиевскую ленту. Под шинелью — солдатская медаль. Под медалью взволнованное сердце.
Стукнул палочкой по пюпитру, распростер руки, и трехмерная мелодия вальса затмила офицерские глаза слезой. Замолкла музыка.
— Здорово, — заговорил Гулида. — Прямо-таки скажу: здорово! Вы в Мариинский театр пошлите, в Петрограде — там Чайковский какой-нибудь продирижирует. Всемирная слава! Лавровый венок! На концертах-митингах исполнять будут!! Так и напишите: посвящаю Кате Труфановой. Ее-то в Петрограде всякая собака знает.
Композитор отирал бледное лицо присланным в подарок носовым платком. И чуть ли не десять раз должен был он исполнить вальс «Весенние цветы». Его на руках пронесли офицеры в собрание: чествовать.
Крепкими бревнами обшит сарай, отведенный под офицерское собрание; на бревнах рыжий мох. Широкая печь надышала в сарай жарким воздухом. Грубо обрубленные столы вытянулись вдоль стен, отодвинувшись к середине, чтобы дать место длинным и узким скамьям. К потолку, посредине сарая, железной проволокой притянута большая керосиновая лампа.
Лампа пылает желтым цветом. Огонь отскакивает от темных бутылок, вставших на столы; только мелкие осколки сверкают в горлышках. Бьет огонь в лица офицеров и желтыми звездами горит на погонах и пуговицах. Уже говор и звон встают меж стен. Дрожат, наклоняясь, бутылки, винной влагой наливая стаканы, бокалы и рюмки. И подымаются бокалы, стаканы и рюмки во здравие Кати Труфановой и композитора Дудышкина. Не все офицеры могли подняться с мест, когда дежурный по полку, поручик Таульберг, явился с докладом. Таульберг приложил руку к козырьку и отрапортовал:
— Во время дежурства в шестом стрелковом полку никаких происшествий не случилось, кроме того, что заведующий оружием Гулида присланные солдатам подарки среди офицеров распределил.
Гулида рванулся через стол к поручику.
— Шпион! Германский шпион!
Ловля ухватил его за плечи, и в рыжих руках юлил Гулида, как бесенок, залетевший с топи. В шуме и грохоте молоденький прапорщик плакал в углу, громко, навзрыд.
— Я сюда добровольцем пошел… а тут… так…
Ловля, сдав Гулиду офицерам, утешал прапорщика.
Тот плакал. Ловля махнул рукой.
— Восемь атак выдержал, а разговора с этим прапором выдержать не могу.
И вдруг яростно треснуло каменное лицо:
— Во фронт! Я старше вас чином! Приказываю вам смеяться!
И еще громче крикнул полковник Будакович:
— Смирно! Господа офицеры!
И когда застыл гул на последнем, в углу, стуке табурета, командир полка обратился к Таульбергу:
— Поручик, приказываю вам отдать шашку. Я вас арестую за неприличную клевету на господ офицеров.
А у входа в собрание стоял с винтовкой на караул дневальный, глядел на пьяных офицеров, и в спину ему дышала сыростью и туманом топь. И светловолосый мужик выглядывал из-за плеча солдата.
IV
Окно в избе, где гауптвахта, разбито. Под окном — караульщик с простреленной головой. Убежал поручик Таульберг, а куда — об этом знает в Емелистье только тот мужик, который уперся, как длинная жердь, в угол избы и поглядывает, почесывая заросшую грязным волосом грудь, на собравшихся в штаб офицеров. Молчит мужик.
К широкой печи приплюснулось золотым Георгием вниз широкое тело подпоручика Ловли. Возле печи — стол. На столе — германская каска. В дыру, сквозь которую достигла острая сталь человеческой головы, вставлена свеча. Перед свечой — полковник Будакович. Гулида, растопырив руки, выгибался — вперед, к полковнику, а голова набок.
— Я говорил! Германский шпион! Теперь увидите: немцы тут окажутся. Господ офицеров оклеветал, солдат раззадорил — и к немцам. Вы послушайте, что солдаты говорят! Офицеры, говорят, подарки попроели! А вот газетку пожалуйте. В Петрограде-то! А?
И все ближе к черно-желтому шраму пригибался Гулида.
— Дисциплина-то, какая дисциплина, когда офицера перед солдатом поносят? Не верили? Вот вам — пожалуйте.
Полковник неподвижен, как идол. Лицо, как из дерева выкроено — грубое, и на левой щеке широкий знак: война. Дрожит свеча, воскуривает фимиам идолу.
Гулида вскочил, вытянул большие часы на тоненькой серебряной цепочке.
— На станцию завтра утром… Пойти заказать двуколку. Счастливо оставаться, господин полковник.
Выбежал из избы, свернул к солдатским землянкам и, услышав полос, притих, пригнувшись к земле.
Огромная лапа фельдфебеля Троегубова гуляла над сгрудившимися во тьме стрелками.