Эта весна, столь ранняя, столь яркая, нам не в весну, май нам не в май: мы чувствуем всю полноту человеческого горя, принесенного на нашу землю немцами. Думая о близких, мы смотрим на запад: путь к родному гнезду для сибиряка или для волжанина идет через Смоленск, через Новгород, через Киев. Глядя на хлеба, которые всходят, мы думаем: кто будет убирать? Мы или немцы? Кто будет есть хлеб Украины? Наши жены или ненасытные немки? Кто будет жить: Прозерпина или ее похититель?
Настанет день, когда Прозерпина подымется на землю из царства ночи. Богиня весны, она выйдет не с цветами, но с винтовкой: она тоже сражается — ночью на темных улицах европейских городов, в лесах, в горах, на заводах. Прозерпину никто не выпустит добровольно. Она сама себя освободит — не мольбой, не молчанием — оружием.
Париж
Это было три года тому назад, в пятницу 14 июня 1940 года. Я видел, как немцы входили в Париж.
Ехали офицеры в открытых машинах, нагло щурясь, щелкая «лейками», подбородками, сапогами и фуражками демонстрируя свое превосходство. Везли добычу: мешки, чемоданы из свиной кожи, картины, бочки. Старые дома содрогались от танков, а на гусеницах, казалось, еще дымилась кровь раздавленных детей. С утра до ночи шли солдаты. Высокорослые и плюгавые, с квадратными тупыми головами, с глазами, как будто сделанными из мутного стекла, с топотом и гоготом, шли пивовары, конторщики, дуэлянты, сутенеры, метафизики, деляги, вешатели, куроеды, сверхчеловеки, колбасники, павианы, пруссаки, саксонцы, баварцы, шли эсэсовцы с черепами на рукавах, с крадеными ложками и часами в карманах, шли обер-ефрейторы, самодовольные и жадные, на ходу глотая колбасу и бананы, конфеты и котлеты, поплевывая, посвистывая, оправляясь перед памятниками, шли пасюки с длинными резцами, прыгали немки, похожие на слюнявых гиен, передвигалась серо-зеленая саранча, ползли рептилии, гады из дивизии «Адольф Гитлер», приват-доценты с мордами жаб, квакающие и крякающие палачи.
Я не забуду этого дня. Париж был пуст. На моей улице я был единственным свидетелем горя. Я должен был глядеть за себя и за других. Не знаю, сколько мне еще суждено жить, но я не забуду того четырнадцатого июня. Гнев придает силы. Я глядел на проходящих мимо меня немцев, и мне казалось, что с каждым часом я становлюсь сильнее. Кто увидел такое, должен или умереть, или увидеть смерть тех, серо-зеленых, оправлявшихся, хрюкавших и мычавших.
Париж больше, чем столица одного из европейских государств, Париж принадлежит миру. Это древнее гнездо красоты и свободы. В нем не только высились статуи вольности из бронзы и мрамора, в нем вольность была воздухом, ветром, задорным смехом мальчишки Гавроша, строфами Гюго и домами, пропахшими порохом четырех революций. Писатель-коммунар Жюль Валлес сказал фашистам своего века: «Вы хотите уничтожить вольности Парижа? Прикажите выкачать воздух и вырвать сердце из груди новорожденного».
В этот город вошли арийцы-скотоводы, мракобесы, геббельсята, гордые тем, что сожгли стихи Гейне и опутали Европу колючей проволокой. Я не забуду, как ржали фельдфебели перед статуей Вольтера. В предместье Сен-Антуан, где парижский народ неизменно сражался за свободу, где блузник сорок восьмого, сын санкюлота передавал своему первенцу, пушкарю Коммуны, слова присяги «свобода или смерть», — на честных и совестливых улицах Сен-Антуана немцы устроили десять притонов и сто застенков. Они терзали души, и они пили шампанское за здоровье обер-палача Гитлера.
Мне хочется напомнить о большой любви русского народа. Карамзин, видавший Париж в дни революции, писал, что, не будь у него любезного отечества, он хотел бы прожить жизнь и умереть в Париже. Полтораста лет спустя Маяковский, который не знал этих строк Карамзина, прощаясь с Парижем, написал: «Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли Москва». О чем еще сказать? О том веселье парижского народа, которое, по словам Белинского, лечило сердца? Певец русской природы и русской женщины, Тургенев страстно любил Париж. Он написал о великом мужестве парижского народа рассказ «Наши послали». Он увел Рудина на парижскую баррикаду. Салтыков-Щедрин страдал от мысли, что пруссаки на три дня вошли в Париж. Россия знала, какое сердце бьется в груди великого города.
Они вошли в Париж, породистые дегенераты, убежденные держиморды, аккуратные душегубы. Они обратили школы в конюшни, музеи в кабаки. Они отправили на плавильню статую Свободы. Они растоптали цветники и сердца. В 1871 году они пробыли в Париже три дня. Вот уже три года, как они стоят в столице Франции. Они издали к третьей годовщине новый приказ: парижанам запрещено проезжать по лучшим улицам Парижа. В сердце города — запретная зона, от Больших бульваров до улицы Риволи, от площади Опера до Елисейских полей — это заповедник арийских зубров, поляна, на которой пасутся колбасники-недотроги.