«Скажите, где он прячется, мамаша», — отвечают они.
От этих слов она разевает рот, как будто глотает воздух; я вижу, что она в растерянности и не знает, опуститься ли на колени перед сыном и попробовать облегчить ему последние минуты, если он еще жив, или броситься за этими людьми; одной рукой она виснет на вещевом мешке того, что идет позади, другой рукой указывает на тело сына:
— Так убейте его еще раз! — кричит она, снова и снова. — Что ж вы не убьете его еще раз?
Я сижу на краю тротуара, но не для того, чтобы прикидываться мертвым. Ветер продолжает поднимать вихри пыли, моросит легкий дождик. Будь что будет, я встаю и иду в противоположную сторону от женщины, которая продолжает кричать
Наконец я узнаю одну из улиц — возле нее была фабрика гитар; увидев дом Маурисио Рея открытым и пустым, я неожиданно прихожу к выводу, что остался в городе один. Сельмиро наверняка уже умер, мне показалось тогда, что он еле дышал, все остальные куда-то ушли — и те, кто выжил, и убийцы, — нет больше ни единой живой души, эта мысль застает меня самого врасплох, но, не успев ее додумать, я слышу крик Ану, непонятно откуда и одновременно со всех сторон. «Он здесь», — думаю я, и во мне оживает надежда хоть кого-нибудь встретить.
Я ищу тот перекресток, на котором Ану всегда продавал свои пирожки. Я слышу его крик, и меня снова пробирает озноб: мне опять показалось, что крик доносится со всех сторон, от всего вокруг, даже от меня самого. «Наверно, этот крик мне мерещится, — говорю я вслух, и собственный голос кажется мне чужим, — ты сходишь с ума, Исмаэль». Крику вторил ветер, холодный, непривычный; перекресток Ану неожиданно отыскался сам собой. Ану я не увидел, но увидел его передвижную печь, прямо перед собой; крик послышался снова. «Значит, мне не мерещится, — подумал я, — ведь должен же где-то быть тот, кто кричит». Новый крик, еще громче прежнего, раздался на перекрестке, он мощно взвился, удвоился и стал таким пронзительным, что мне пришлось заткнуть уши. Я вижу передвижную печку, стремительно обрастающую коростой красноватых песчинок — тучей муравьев, зигзагами мечущихся во все стороны, а на сковороде — наполовину погруженную в остывшее черное масло голову Ану, похожую на камень: посреди лба возникает лакированный таракан и тут же возникает крик; наверно, это и есть безумие, подумал я, убегая: знать, что не слышишь крика, но слышать его внутри, по-настоящему, совсем по-настоящему; я бежал от реального, отчетливого крика и все еще слышал его, даже когда, наконец, добрался до дома, упал навзничь на свою кровать, закрыл лицо подушкой и заткнул нос и уши, словно пытаясь удушить себя, чтобы только его не слышать.
Вдруг все стихло, не принося покоя, кругом ни звука.
Угадать, который час, было трудно, темнело, я закрыл глаза, пусть меня найдут спящим, меня не убили, пока я спал? Но уснуть я не мог, никак, хоть умри. Прежде, чем уснуть, я должен выйти в сад, посмотреть на небо, прикинуть, который час, обнять взглядом ночь, окружающую красоту, кухню, Уцелевших, неподвижный стул.
Я вышел. Небо еще не погасло, спасительная ночь еще была далеко.
— Жеральдина, — сказал я вслух.
Теперь я предположил, что Жеральдина где-то за оградой и, что еще того нелепей — живая, я в это верил, я верил, что найду Жеральдину, смогу найти ее, и, самое главное, живую. Смогу услышать, что она жива, несмотря на крик.
И тут же вспоминаю другой крик, крик ее сына, которым он позвал ее, когда мы с ней виделись в последний раз. Я вспоминаю этот крик, пролезая сквозь ограду — вокруг успела вырасти трава.