Стреляли. Несколько пуль чмокнуло в глинобитную стену. Пленные на полу ворочались, бормотали. Кологривко чувствовал необратимость случившегося, как поворот Земли всей массой в одну сторону. Время с какой-то недавней черты – то ли у белой, мучнистой дороги, с появлением первой тени, или раньше, когда выпрыгнули из грузовика на обочину, или раньше, когда стояли с полковником у пыльного здания штаба, или раньше, с детдомовских дней, с той белой материнской ленточки, – время кинулось необратимо вперед, увлекая их всех за собой к неведомой, им всем уготованной доле. Он чувствовал необратимость случившегося и все-таки боролся, противился, пытался остановить вращение Земли, задержать покидавшую Белоносова жизнь. Вталкивал ее обратно своей встречной, умоляющей жизнью.
– В деревню ее хотел увезти!.. В батькин дом!.. Она б теляток взяла!.. Теляток она хотела растить!.. Вовка с удочкой на пруду!.. Караси!.. Да вишь как оно!.. Ты меня сам привези, закопай!.. Жечь не давай, только в землю!.. Ты Любе скажи, пусть шестьсот рублей возь– мет на шкафу под вазой!.. Телевизор пусть купит!.. А тумбочки пусть сержант Овечкин покрасит!.. Ты, Овечкин, совесть имей!.. Стоит облупленная, сколько тебе говорить!.. Краску в каптерке возьми!..
Он начинал забываться, бредить. То был в деревне, в отцовском доме, ремонтировал его и чинил. То снова попадал в казарму, сердился на сержанта Овечкина. То узнавал Кологривко, страстно сжимал ему руку.
Кологривко видел умиравших людей. Того целинного шофера в перевернутом самосвале – лежал в расплющенной кабине среди рассыпанного зерна, и в глазах его, умоляющих, меркнущих, было изумление смерти. И того монтажника, обгорелого на пожаре, – вынесли его на брезенте, и он, в красно-черных шкварках, часто, сипло дышал, хватаясь дыханием за воздух, за последние оставшиеся ему минуты. И здесь, на войне, вертолетчик, сбитый из «дэшэка», – вялый, окровавленный студень, с перебитыми костями и жилами, и только глаза, синие, увеличенные от слез, в последнем выражении мольбы и муки.
Кологривко видел наступление смерти, знал, как она борется с жизнью в умирающем человеке, как жизнь легкими ударами и толчками отступает и тело словно мелеет. И теперь умирал его друг.
– Мы, Никола, с тобой поплывем!.. По большой воде поплывем!.. Лед сойдет, и мы поплывем!.. Ты ледок-то возьми, на живот мне положь! Больно пекет, Никола!.. Маме скажи, иконку ее берегу!.. Вот она, иконка, на мне!.. Георгий-воин, очень мне помогал!.. У меня дядя в Саратове, Георгий Антонович, очень хороший мужик!.. Прости ты меня, Никола, ничего я больше не знаю!..
Кологривко почувствовал, как крепко стиснулись пальцы прапорщика и вся его жизнь последним, сильным теплом устремилась наружу, отталкивая его, Кологривко. Вынеслась на свободу в темноту глинобитного дома, за которым в проломе дверей мерцали красноватые искры, и – исчезла. Белоносов был мертв. Пальцы руки разжались. Живот с кровавым пятном провалился, затих.
Кологривко пошарил на шее друга. Нащупал шнурок. Вытянул образок. Пластмассовая цветная иконка, окруженная медной чеканкой. Воин в красном плаще, с копьем, в сияющем шлеме. Внес на мгновение в свет фонаря. Спрятал в кармане шаровар.
Распрямился. Некогда было горевать. Некогда было плакать. Пленные на полу верещали, и он хотел было разрядить в них свой автомат. Скорым шагом направился к выходу, где усиливалась, приближалась стрельба.
Выскользнул из дверей, и сразу над плечом у щеки врезались в глину пули, царапнула пыль по лицу. Отскочил и пригнулся. По черной земле, по траве, по мешкам и подсумкам, разбивая вдребезги рацию, рубанули пули. И он, как ошпаренный, отпрянул. Видел рыжую воронку огня, летящее колючее пламя. Ударил в невидимый ствол, в источник света и грохота, и – кувырком, в падении прокатился по бурьяну, прижался к дувалу. Через стену с разных сторон рыхлыми комьями перепрыгивали люди. Их визги, стрельба на бегу, пузырящиеся шаровары. Врывались во двор, устремлялись к дому, к сараю. В разных местах раздирали тьму молниеносным огнем и грохотом.
Птенчиков пробегал по крыше, тонкий, легкий на фоне звезд. Отстреливался, балансируя на шаткой, вмурованной в глину слеге. К нему, как по канату, подбегали по крыше двое. Виднелись их пышные, развеянные в прыжках штаны. Птенчиков присел, уклоняясь от очереди, ударил одного по ногам, и тот с перебитыми конечностями упал с крыши. Птенчиков не удержался, скатился следом, а Кологривко с земли поддел очередью второго, наклонявшего вниз автомат. И тот, отброшенный, махнув по воздуху руками, упал на кровлю.
– А вы как думали, талды-малды, распуши вам хвост! – ругался нелепой, рождавшейся на ходу бранью Птенчиков, выныривая из бурьяна. – Прапорщик, заткни дыру справа! А то Варгин заковыривается!