И вот завтра, на рассвете, он натянет остро пахнущие сапоги, пройдется в них туда-сюда, примеряясь к неблизкой ходьбе, потом, поплескавшись под кухонным рукомойником-чурюканом, обрядится в летную комсоставскую рубаху в четких квадратах лежки, привезенную племянником аж из самой Москвы для таких вот случаев, разберет на две стороны остатки своего русокудрия: поменьше – на правый висок, побольше – на проступившее темечко, непослушный пробор смочит с руки чайной заваркой и, оглядев себя в зеркале, подведет некий итог: «Не сказать, што герой, но уже и не лешай». И лишь перед самым выходом торжественно и бережно наденет всегда готовый, отутюженный пиджак, ожидающий его на лосином роге, снимет с медалей целлофановые сигаретные обертки, энергично, до звука воссиявшей бронзы одернет его полы и на всю дорогу построжает лицом, помеченным над левой бровью багровым шрамом.
Дорога в район недлинная, но бестолковая. Прежде, при Советах, мимо Брусов раза четыре за день пробегал «пазик»: полчаса – и там. Пока картошка варится, можно было смотаться за камсой и хлебом. Нынче автобусик куда-то подевался, и приходится сначала верст пять пехать в обратную от района сторону, а потом уж – на электричке. Да и то электричка приходит не в город, а на станцию, от которой еще топать и топать до центра. Или гони еще два рубля за вокзальный автобус. Правда, с Петрована, особенно когда он весь в медалях, не брали ни копейки.
Петрован при такой крутне не успел в одночасье справиться со своими делами и воротился домой аж на другой день.
Он вошел в родные Брусы, устало опав плечами, перехлестнутый прямо по медалям пеньковым шнурком с бубликами, которые в последнюю минуту купил в электричке. От пыли его надегтяренные сапоги сделались похожими на серые валенки, и шоркал он ими нетвердо, с подволоком, как в старых, разлатых пимах. Фуражку с черным околышем он нес в руке, а вместо вчерашнего пробора на голове трепетал спутанный ковылек, светлым нимбом серебрившийся против солнца.
Первыми, еще у околицы, встретились ребятишки, Колюнок и Олежка, весь день выглядывавшие его на дороге.
– Дядь Петрован, – канючили они, семеня обочь. – Получил медалю? А, дядь Петрован?
– Подьте вы… – продолжал брести Петрован.
– Покажь, а?
– Эки репьи!
– Пока-а-ажь. Хоть издаля…
– Ну чё? – остановился наконец Петрован. – Чё показывать-то? Ну вот она… – Петрован выколупнул из-под деревянно загремевших бубликов яркий, совсем новый бронзовый кругляш с каким-то дядькой, одной только головой во всю окружность… – Вот она…
Колюнок и Олежка вытянулись молодыми петушками, затаенно примолкли.
– Хоро-о-шая! – едино признали они. – Эко блестит!
– Блестит-то она блестит… – сокрушился Петрован. – Да… как вам сказать, ребятки… Не моя она…
– Как – не твоя? – вроде как испугался Колюнок.
– Ты ее нашел? – раскрыл рот и Олежка.
– А-а… – трехпало махнул Петрован и, заломив несколько бубликов, насыпал румяного крошева в черных маковых мушках в подставленные ладошки. – Давай, мыши, грызите… Вам этого не понять…
Над его избой струилось бездымное прозрачное маревце, пахло печеным. Это означало, что Нюша, дожидаясь его с наградой, истопила печь и напекла шанег. Но домой он, однако ж, не пошел, а, минув еще три избы, свернул к четвертой, Герасимовой.
Немогота хозяина удержала его жену Евдоху выставлять зимние рамы, а потому в избе накопилась испарина, запотелые окна тускло, заплаканно глядели на волю. К духу упревших щей, заполнявшему жилье по самые матицы, примешивался пронырливый, как буравец, запах валерьянки – от Герасима, из его каморы.
– Ляжит… Ох, ляжи-ит!.. – сразу заголосила согбенная, встрепанная Евдоха, увидев на пороге Петрована. – Проходь, проходь к нему, касатик. То-то буде радый! А то нихто ничево… Слова днями не слышит.
Одна я… Ну да я ж ему чё путного скажу-то?.. Очертела, поди… Хуже скрипа колодезного… Вот ждал-ждал внуков – по головке погладить, а и те по чужим городам… Кабысь не себе рожали… Наказание господне… Проходь, проходь, Петя…
– Кто там прише-ел?.. – квело донеслось из-за горничной глуби, следом послышались сухой свистящий кашель и долгий изнуренный стон.
– Иди, не бойся, – подбодрила Евдоха.
Сняв с себя бублики, Петрован обладил виски и, невольно приподняв плечи, как бы крадучись, ступил в горничный проем. Слабо мерцавший в углу святой Николай приветно покивал ему огненным острячком лампады, и тот ответно осенил себя торопливой щепотью, отчего на его груди тонкой звонцой загомонили медали, услышанные, однако, Герасимом.
– Да кто там? Петрован… ты, что ли?
– Да я, я… Кому ж еще…
– Чё дак… путаешься? Ай ход забыл?
– Дак иду. Вот он я!..
В мерклом, безоконном застенке Герасим дожидался его в своей кровати, нетерпеливо приподнявшись на локте. Он был в исподней рубахе, бледно-желт иссохшим лицом, оснеженным на скульях и подбородке сивой недельной небритостью. Петрован неловко поддел под Герасима руки, обнял его, как если бы то был мешок с чем-то, и, сам сбившись с дыхания, поздравил с ветеранским праздником.
– А рази не завтра? – усомнился Герасим, обессиленно отвалясь на подушку.