Разговор Попова, Лукина и Лобачева продолжался в землянке, за чаем. Все понимали, что выдвижение войсковых резервов из глубины страны не успело набрать нужного размаха, бомбовые удары немцев по нашим железнодорожным узлам, станциям, мостам и по движущимся воинским эшелонам сделали свое дело. Время для организации настоящей обороны Смоленска, для устройства уличных баррикад, для расстановки в городе огневых средств упущено. Но приказ есть приказ. Смоленск врагу не сдавать! Во имя этого надо превозмочь даже немыслимое. Вся ответственность за выполнение приказа лежала в первую очередь на генерал-лейтенанте Лукине.
Ощущая неодолимую тяжесть ответственности и трагическую невозможность предпринять что-либо еще такое, чтобы отвести угрозу захвата врагом города, Михаил Федорович чем-то напоминал сейчас человека, который разбежался для прыжка через барьер и вдруг увидел перед собой высокую стену. А прыгать надо, ибо от этого зависит больше, чем жизнь…
Отодвинув стакан с недопитым чаем, генерал Лукин встал из-за стола и зашагал по землянке: три шага вперед, три — назад. Зло чертыхнувшись какой-то своей мысли, он остановился у стола и, скосив широко поставленные глаза на Попова, сказал:
— Дмитрий Михайлович, перебирайтесь с обкомом к нам в лес. Хоть с воздуха прикроем зенитным огнем… А в Лопатинском саду я прикажу разместиться штабу сто двадцать седьмой дивизии.
— Нет, — после короткого раздумья со вздохом ответил Попов. — Вы, генералы, вольны для маневра. Можете выбирать высоты для командных пунктов, рубежи для боя, где считаете нужным и выгодным. А у меня выбора нет. Смоленск для меня что окоп для бойца: покинуть не имею права. Там моя высота, мой командный пункт, мой рубеж борьбы. Там моя жизнь и, если другого выхода не будет, там моя смерть… А уж коль придется сдавать город, то обком партии частично останется в подполье, а частично уйдет с последними красноармейцами, но уйдет так, чтоб потом каждый угол города стрелял по врагу, чтоб взрывался под ногами захватчиков каждый камень мостовой…
Это было время, когда в человеческом сердце будто и не осталось места для радостей — все оно переполнилось горем и жаждой борьбы.
19
Надрывно взвыла сирена, предупреждая о приближении немецких самолетов…
Маршал Тимошенко, услышав сирену, поднялся из-за своего рабочего стола, подошел к открытому окну с выбитыми стеклами. Посмотрел на солнце, на перелески, окружавшие поклеванные осколками авиабомб дома бывшего поместья князей Волконских… Ранее солнце в задымленном и запыленном поднебесье выглядело тускло-бледным, с четко очерченными краями, как у меркнущего месяца при рождении дня. Будто уменьшилось светило в объеме. Мнилось, что это вовсе не его лучи прорывались сквозь клочковатую хмарь и гигантскими белесыми мечами косо падали куда-то за коснянский лес, видневшийся из окна залы, в которой помещался кабинет Семена Константиновича.
Только позавчера, во второй половине дня, штаб Западного фронта занял это место, находящееся в двадцати пяти километрах севернее Вязьмы, а казалось, что прошло уже много времени.
До начала заседания Военного совета оставалось несколько минут; Семен Константинович не отходил от окна, вдыхая еще не раскалившийся воздух с влажным болотным запахом, который источали сохнущие водоросли, выброшенные взрывом немецкой авиафугаски на берег из речушки Касня.
Вновь где-то за шлагбаумом подала голос сирена — коротко, будто с неохотой: это уже был отбой воздушной тревоги. Обошлось без беготни в укрытие. Маршал, вернувшись мыслями к сиюминутным делам, посмотрел на часы и направился к рабочему столу. День разгорался, суля новые трудные и нескончаемые заботы.