Милуша подросла, вытянулась, худая, длинная, одни локти и коленки, да ещё волосы стриженые после тифа во все стороны торчат. Бегала с девчонками деревенскими, а я сзади бегу: «И я! И меня возьмите!» А ей со мной уже неинтересно, у них свои секретики, шушуканья. Остановится:
– Иди домой, это не для маленьких!
А мне обидно. Стою, реву в три ручья. Сейчас-то я её понимаю. Что делать девочке-подростку с малолеткой. А тогда очень обидно было.
В Тоншаево мы прожили долго, но так и не прижились. Были мы там чужие и не к месту. Марийцы вроде и свои, советские, но какие-то неопрятные казались. Под рубахами не носили белья. Могли остановиться посреди улицы, ноги расставить и справлять нужду. В классе крик, гам. Я хочу учиться, а мои одноклассники не хотят, прыгают по партам, учитель для них – пустое место.
В 1945-м, под конец войны маме написали знакомые из Ленинграда:
«Надя, немедленно возвращайтесь, а то займут комнаты. В городе появляются какие-то люди, захватывают жильё, потом ничего не докажете».
Мама собралась в один день.
В июле 1945-го мы вернулись в Ленинград. Комната наша страшная, обои лохмотьями висят, на дубовом паркете – толстый слой земли, кто-то прямо в комнате выращивал картошку, вся мягкая мебель, что осталась (диван и два стула), вспороты, пружины торчат, кто-то что-то искал. Стёкол нет, окна забиты фанерой. Подоконник мраморный, белый, я на нём сидеть любила, так весь исцарапан, скверные слова вырезаны. От бабушек и следа не осталось. Ни записки, ни тряпочки.
Первое время жили у маминой подруги, инженера Веры Сергеевны. Мама с Верой Сергеевной очень долго дружили. У них даже была договорённость, что если кто-то из них заболеет тяжело, смертельно, то подруга заболевшей «поможет». Мама была химиком, знала, как всё быстро сделать. Говорила:
– Я лежать не буду!
И не пришлось. Умерла быстро. Но об этом рано ещё. В сентябре мама говорит Милуше:
– Веди Наташу во второй класс.
А там не хотели брать. Сказали, первый класс в деревне не считается. Я еле читала, писала какие-то закорючки вместо букв. Предлагали идти опять в первый. А мама пошла и единственный раз в жизни поругалась. Взяли во второй.
Она всё боялась, что не доживёт, не доучит нас с Милушей. Поэтому торопила, не могла целый год пропустить.
После школы у меня мысли не было куда-то ещё поступать. Только в медицинский. Не поступила я с первого раза, конкурс был такой, что двух ошибок мне хватило, чтоб обошли. Сижу в своей комнате, реву в три ручья.
Мать позвонила отцу, тот приехал, по своим каналам устроил меня в педиатрический. А мне и ладно. Хоть педиатром, хоть лором. Я буду врачом!
Скоро Вовка родился, сын мой. Мне в институт нужно, маме на работу. Мама опять категорично: учись, не пропускай! Кто с сыном сидеть станет? Надо няньку искать. А где её найдёшь, все занятые, серьёзные, а бабушки блокаду не пережили. Август уже, а няньки нет. Я в отчаянии выбегаю в сквер, пристаю к старушкам, которые там на скамеечках сидят:
– Не пойдёте ли в няньки к мальчику?!
А старушки в шляпках, интеллигенция петроградская, смотрят на меня с ужасом, шарахаются: что вы, девушка?!
У отца в больнице работала баба Груня. Санитаркой в морге. Она пошла. Добрейшая была женщина, Вовку, как своего внука, любила.
Когда начала работать педиатром, нас в отделении было четверо. Все молодые, год-два после университета.
Первый вызов свой помню до сих пор. Зверинская улица была, рядом с зоосадом. Прихожу, ищу дом, квартиру. Звоню. А накануне мне мама кольцо подарила с александритом. Обычно александрит не дарят: примета плохая. Но мама в плохие приметы не верила. Сказала:
– Это тебе на удачу.
Я звоню и смотрю на свою руку с кольцом. Страшно было. В голове пусто. А вдруг не разберусь, вдруг наврежу ребёнку. Дверь открыли, а там мальчишка с хроническим тонзиллитом. Всё по учебнику. Классика. Летела оттуда, как на крыльях. Кольцо на бегу целовала. Страх как рукой сняло.
Был ещё такой случай. Вызвали к еврейской семье. Новорожденный у них, несколько дней от роду. Маме лет сорок, полная такая дама, бабушка при ней, такая же полная и бестолковая. Ребёнок больной, худой, а маме на работу надо. Так я прямо на рецептурном бланке написала:
«Освобождение гражданке Фридман с 1-го по 30-е от работы в связи с болезнью сына!»
Она с этой филькиной грамотой пошла на работу, и её отпустили.
Мне очень нравилось лечить. Ходила по вызовам до одиннадцати ночи. Приходила домой и садилась писать карточки. Мама ругалась, грозила всё моё хозяйство в окно выбросить.
Потом я оставили педиатрию, научилась делать бронхоскопию и перешла работать в госпиталь инвалидов войны. Там работал потрясающий хирург Николай Васильевич Путов, его комиссуротомии считались шедевром.
Бронхоскопия в те годы была страшно мучительной процедурой. Бронхоскопы сейчас гибкие, а тогда были железные. Пациента держали втроём, чтоб он не дёргался. Назначали только в крайнем случае, потому что травмы случались. Но куда было деваться, делали, учились.