«Что же было? — спрашивал он сам себя. — В чем же я виноват? Да, все это ужасное воспоминание, когда я после ужина у князя Василия сказал эти глупые слова: „Я вас люблю“, — я тогда чувствовал. Я чувствовал тогда, что не то. Так и вышло». Он вспоминал медовый месяц, и ему стыдно стало, как было стыдно тогда и все первое время. Особенно живо, и оскорбительно, и постыдно было для него воспоминание, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в двенадцатом часу дня, в шелковом халате, пришел из спальни в кабинет и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно встал и поглядел на лицо Пьерa, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие к счастью своего принципала. Пьер краснел всякий раз, как живо вспоминал этот взгляд. Теперь он вспомнил это и охнул. Он вспоминал, как он видел ее еще прекрасною, как она поражала его своей гордостью, спокойствием, умением безыскусственно и изящно обращаться в высших сферах. Как его поражало ее искусство управлять домом и самой быть важной дамой, и поставить дом на аристократическую ногу. Потом он вспоминал, как он, привыкши уже к тем формам изящества, в которые она так умела облекать себя и свой дом, как он стал искать содержания и не находил его. За блестящими формами не было ничего. Они были ее целью. И холодность ее все увеличивалась. Он вспоминал, как он нравственно суживал глаза, чтобы найти ту точку зрения, с которой бы он увидал что-нибудь хорошее, какое-нибудь содержание, но ничего и никакого не было. И не было в ней недовольства этим отсутствием. Она была довольна и спокойна в своей штофной гостиной, с жемчугами на прелестных плечах. Анатоль ездил к ней занимать у ней деньги и целовал ее голые плечи. Она отгоняла его от себя, как любовника. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой сказала, что она не так глупа, чтоб быть ревнивой, пусть делает, что хочет.
Пьер спросил раз, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что не дура, чтобы желать иметь детей, и что от него детей у нее не будет.
Потом он вспомнил ясность и грубость мыслей и вульгарность ее выражений: «Я не дура, поди сам, убирайся», — свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем, аристократическом кругу. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер недоумевал и не мог понять, отчего он не любит ее. Вспоминая себя за все это время, Пьер помнил в себе только чувство ошалелости, зажмуренности, с которыми он шел и не позволял руководить собой, чувство удивления, равнодушия и нелюбви к ней, и постоянно чувство стыдливости за не свое место, за глупое положение счастливца, обладателя красавицы, когда он встречался даже с своим камердинером, выходя из спальни жены в шелковом шитом ярком халате, который она подарила ему. Потом он вспоминал, как незаметно, независимо от его воли, видоизменялись условия его жизни, как он втягивался в ту жизнь барича, праздного аристократа, которую он, напитанный идеями французской революции, так строго судил прежде. Деньги у него брали все, со всех сторон, и у него требовали денег, и обвиняли в чем-то его. Время его все было занято. От него требовали самых пустых вещей, визита, выезда, обеда, но эти требования без перерыва следовали одно за другим. И требования эти делались так просто, с таким сознанием, что это так должно быть, что ему не могло прийти в голову отказать. Но вот в Петербурге перед отъездом он получил анонимное письмо, что Долохов любовник его жены, что очки плохо видели. Он бросил письмо, сжег его, но, не переставая, думал о нем. Долохов действительно был ближе всех с его женой. Когда он приехал в Москву, на другой же день он увидал за обедом в клубе Долохова, и теперь Долохов — вот он сидел на снегу перед ним и насильно улыбался и умирал с проклятиями.
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю слабость характера, не ищут доверенного для своего горя. Он перерабатывал один в себе свое горе. «Она, во всем, во всем она, без темперамента, без сердца, без ума, она была во всем виновата, — говорил он сам себе. — Но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал это „я вас люблю“, которое было ложь и еще хуже что-то? — сказал он сам себе. — Я виноват и должен нести… но что? Позор имени, несчастие жизни? Э, все вздор, — подумал он. — Людовика XVI казнили за то, что он был бесчестен и преступник. Потом Робеспьера казнили. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив, и живи. Завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад, как умрет этот Долохов. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? Мне ничего не нужно. Мне довольно себя. Что делать? — опять предстал ему вопрос. — Зачем я связался с нею? Но какого черта понесло его на эту галеру?» — вспомнил он и улыбнулся.
Утром, когда камердинер, с удивлением заметив, что граф не ложился, вошел в кабинет, Пьер, уже успокоенный, лежал на оттоманке и читал.