В доме спасения на спуске Святой Анны творилось нечто невообразимое: жалобно стонали раненые, вповалку лежавшие прямо на полу – через них приходилось перешагивать, – а плотная толпа облепила Антонию, Катарину и других женщин, которые в мирное время кормили убогих и присматривали за ними: каждый тянул их к себе и требовал, чтобы прежде всего помощь была оказана его родственнику или другу. Антонио с помощью санитаров выгнал всех посторонних вон, поставил у дверей охрану, а сам принялся обрабатывать и перевязывать раны. Осколки снарядов отсекали пальцы и кисти, глубоко вонзались в тела; у одной женщины оторвало ногу. «Представить только, еще жива…» – подумал Антонио, держа у ее носа смоченную спиртом вату. Ее ждали страшные мучения: чем раньше она умрет, тем лучше будет. В ту минуту, когда женщина на руках Антонио испустила последний вздох, появился аптекарь. Он пришел из другого лазарета, где, по его словам, раненых было не меньше, и тут же распорядился вынести всех умерших – он отличал их с первого взгляда – в курятник. Это был единственный человек в Канудосе, хоть что-то смысливший в медицине, и с его приходом все приободрились и немного успокоились. Антонио Виланова отыскал Катарину. Она, что-то приговаривая вполголоса, держала мокрую тряпку на лбу у паренька с синей повязкой Католической стражи: у него была разворочена скула и выбит глаз. Паренек цеплялся за нее совсем по-детски.
– Жоан просил передать тебе… – сказал Антонио и повторил слова кангасейро. Катарина в ответ лишь едва заметно кивнула. Эта хрупкая, грустная, молчаливая женщина была для Антонио загадкой: она была набожна, ревностна, глубоко погружена в себя. Они с Жоаном жили на улице Младенца Иисуса в крохотной хибарке, втиснувшейся между двумя дощатыми домиками, и сторонились людей. Антонио много раз видел, как они ходили по полям за Мокамбо и вели какой-то нескончаемый разговор. «Ты увидишься с Жоаном?» – спросила она. «Может быть. Что ему сказать?» – «Скажи, что если он себя осуждает, то и я хочу себя осудить», – кротко произнесла Катарина.
Остаток ночи Антонио приспосабливал под лазарет два дома, стоявших у дороги на Жеремоабо: их хозяевам пришлось уйти к соседям. Расставляя кровати и топчаны, нося одеяла, воду, бинты, лекарства, он снова почувствовал, как сжимает сердце печаль. Сколько трудов было положено, чтобы здешняя земля опять стала кормить людей: сколько было вырыто оросительных канав, сколько удобрений внесено в эту каменистую почву, чтобы прижились на ней маис и фасоль, сахарный тростник и бобы, дыни и арбузы; сколько хлопот и тревог было с козами и коровами, как трудно было перегонять их из других мест, ходить за ними, сберегать приплод! Какая вера, какая самоотверженность и трудолюбие потребовались, чтобы эти поля и коррали обрели свой теперешний вид! А сейчас пушки разнесут все это, потом придут солдаты и покончат с теми, кто собрался здесь, чтобы жить так, как заповедано господом, чтобы помочь самим себе, раз больше не от кого ждать помощи… Усилием воли Антонио прогнал эти неотвязные мысли – они будили в нем гнев, от которого предостерегал Наставник. Подбежавший санитар сказал, что псы уже спускаются в долину.
Рассвело; заливались горны; склоны холмов, казалось, шевелятся от бесчисленных фигурок в красно-синих мундирах. Выхватив револьвер, Антонио со всех ног пустился к арсеналу на улице Кампо-Гранде и, добежав, успел увидеть, как в пятидесяти метрах от него цепи солдат выскакивают из воды и, стреляя, бросаются в траншею, которую обороняли люди старого Жоакина Макамбиры.