— Ну это ты не свисти! — угрожающе и уже басом проговорил Васюков и вылез из соломы, а я лег вниз лицом и заревел похоронно-трудно и мне нужно. Я ревел в голос, с верующим причетом о погибели, а Васюков сидел поодаль и твердил одно и то же: — Кляп им в горло, чтоб голова не шаталась! Ясно? Кляп им в горло!
Он так и не придвинулся ко мне и, когда у меня не осталось ни слез, ни слов, сказал:
— Из ПТР тоже можно затокарить будь здоров! Ссадил же я «раму»? Ссадил или нет? Чего молчишь?
— Ну, ссадил, — сказал я. — Ты же с моего плеча бил.
— Конечно, с твоего!.. Капитан обещал к ордену представить.
— Потом получишь, — примирительно сказал я.
— Вместе получим, — заявил Васюков. — И носить будем поровну, неделю я, а неделю ты.
— Ладно, — сказал я, и он пошел за веялки и вернулся с двумя небольшими бураками.
В полдень в сарай явился немецкий солдат в каске и с винтовкой. Он встал в проеме ворот, пощурился на веялки и дважды проговорил «Раус». Немец не видел нас, и, когда мы зашевелились, он стащил с плеча винтовку и отступил за ворота.
— Раус! Лос![6]
Я сидел и что-то искал в соломе. Я не знал ни имени ему, ни размера, что-то доступное только сердцу и без чего нельзя было встать и идти, и немец должен был знать про это. Васюков тоже пошарил вокруг себя и захватил горсть соломы.
— Чего он, Сереж? А?
Щеки у Васюкова были серые, и пух на них стоял дыбом.
— Это он так, Коль! Так зачем-нибудь! — сказал я, и Васюков поспешно кивнул.
Пока мы вставали на ноги, он несколько раз зачем-то назвал меня по имени, и я его тоже. Мы пошли к воротам, то и дело приостанавливались, чтобы почистить и оправить шинели друг на друге, и немец трижды и незлобно проворчал: «Лос!» На нем низались две шинели, и нижняя была длинней верхней. Он отступил в сторону, зайдя нам в тыл, и скомандовал: «Форвертс»[7]
. Мы пошли вдоль стены сарая к гряде не то ракит, не то вязов. Там виднелись большие, крытые машины и немцы. Слева от нас неясно проглядывалось поле, где должен был лежать Перемот, а справа в седой дымке кучились постройки Немирова, снег падал густой, липкой моросью. Васюков почти нес меня, хотя я мог идти сам. Он нарочно мешал мне переступать и раза два больно задел локтем мою спину.— Ты б поохал! — шепнул он, клонясь подо мной, и я тихонько охнул раз и второй.
— Погромче не можешь? — изнуренно спросил Васюков, и я заохал громче, а он еще ниже склонился и понес меня вихляючись, как мешок с солью.
В кузове крытой машины, куда нас стволом винтовки подсадил конвоир, лежали порожние железные бочки. За нами захлопнули дверку, и мы не стали садиться и взялись за руки…
— Надо было туда! Туда! Надо было туда!..
Мы стояли, вцепившись друг в друга, а бочки раскатывались и гремели, и Васюков кричал это и торкался головой мне в грудь, потому что был ниже меня ростом. Я тоже кричал, но не Васюкову, а себе, и не одно и то же, как он, а разное, потому что машину трясло и подбрасывало — «нас везут
— На сашý выехали, Сереж! Чуешь! На сашý! — сказал он так, будто мы были там, у себя.
— Ага, Коль! По сашé едем! По сашé! — сказал я и подумал, что по-другому нельзя называть дорогу — так было ближе к своим.
Мы с полчаса еще ехали стоя, потом, не сговариваясь, сели и уперлись ногами в бочки. У меня больно и свербяще ныла спина. Там будто сидела крыса и вгрызалась в меня под толчки сердца все глубже и глубже. Мне хотелось, чтобы Васюков спросил про рану, — может, полегчало бы, но он молчал, и тогда я пожаловался ему сам.
— Это рубаха отлипла, — сказал он. — Давай обопрись на меня.