Вернувшись домой, он поставил «Феррари» в гараж. Затем собрал пленки и сжег их в камине в библиотеке. Вот так нужно было поступить в свое время Никсону, думал он, глядя, как пластик скручивается и быстро превращается в пепел. Он пожалел, что на месте пленок оказалась не Барбара.
В семь часов утра он позвонил Гольдштейну и рассказал ему о случившемся.
— Встретимся в закусочной на Грабб-роуд, — предложил Гольдштейн, впечатленный волнением Оливера. — Надо немного набить вас еврейской духовной пищей. Я умерю ваш пыл.
Гольдштейн ждал его в отдельной кабинке, размазывая шарики сливочного сыра по темно-коричневой круглой булочке из дрожжевого теста, на которую затем поместил два ломтика копченой лососины. G набитым ртом он молча указал Оливеру на плоское блюдо с другой стороны столика.
— Я хочу подать на нее в суд. Нарушение прав личности. Или как-нибудь еще. Словом, что угодно.
Гольдштейн продолжал жевать, не останавливаясь.
— Ну, что же вы намерены предпринять?
— Я думаю.
— Вы едите.
— Вам кажется, есть и думать в одно и то же время невозможно?
— На свете нет ничего невозможного.
Гольдштейн быстро управился с пищей и зажег сигару.
— Вот теперь я закончил думать, — сказал он, выпуская к потолку клуб дыма. Выдохнув дым еще раз, Гольдштейн заговорил.
— Их план состоял в следующем. Вспомните главную цель: дом. Весь дом целиком. Они хотят, чтобы вы убрались оттуда. Любым путем, каким угодно образом. Они застали вас на месте с гувернанткой…
— Она, собственно, не гувернантка. Своего рода помощница по хозяйству, — Оливер удивился тому, что неожиданно взялся защищать Энн, словно хотел повысить ее значимость в собственных глазах.
— Но в ее обязанности входит заниматься с детьми.
— Можно сказать и так.
— Именно так я и сказал. Итак, они идут к судье и говорят, что вы состоите в связи с гувернанткой детей. Что вы — недостойный отец, что вы оказываете разлагающее влияние на детей. Совершили половой акт прямо у них под носом, так сказать. Такое аморальное поведение опасно с точки зрения благополучия детей и так далее и тому подобное. И вот у них на руках судебное предписание. И вы уходите. Гувернантка уходит. И в конце концов они выживают вас из дома.
— Но это же безжалостно. Ее-то вины во всем этом нет.
— Мне показалось, она не так уж и невинна.
— Я имею в виду другое. Она просто посторонний человек. Зачем же поливать дерьмом и ее?
— Каждый, кто подходит к делу о разводе ближе, чем на длину плевка, оказывается по уши в дерьме. Тут уж ничего не поделаешь. Не будьте таким наивным. Ваша милая женушка вас подставила. Оставила одного в доме с молодой, привлекательной девушкой. Так?
— Так.
— Вы лишены нормальных сексуальных отношений?
Оливер направил палец прямо в грудь Гольдштейну.
— Это же ловушка. Я хочу подать на нее в суд.
— Вы хотите, чтобы они допросили того сыщика. И эту вашу как-там-ее-звать. А затем появится пресса. И прежде чем вы успеете опомниться, у них будет готов сюжет для порнографического фильма. Желаете, чтобы ваши дети послужили для него отправным материалом?
Оливер посмотрел на свое блюдо, на котором лежали лососина, сливочный сыр и круглая булочка. Желудок болезненно сжался. Он потянулся в карман за маалоксом и сунул одну таблетку в рот.
— Однако вы уничтожили все доказательства. Поэтому им не на чем основывать обвинение. Они проморгали свой шанс, — Гольдштейн жадно посмотрел на блюдо перед Оливером и указал на нее сигарой. — Вы собираетесь есть?
Оливер толкнул к нему блюдо, и Гольдштейн принялся за еду.
— Бесчеловечность людей всегда расстраивает меня. А когда я расстроен, я хочу есть, — вздохнул Гольдштейн с набитым ртом, поднимая плечи, чтобы набрать в легкие воздуха. Оливер ждал, пока он проглотит. Этот процесс, казалось, может тянуться бесконечно.
— Это какой-то театр абсурда, — вздохнул Оливер. — Но на высоком техническом уровне. Развод становится частью шоу-бизнеса. Ничего не осталось святого.
— Только брак может считаться святым. Развод — нет.
Философические проповеди Гольдштейна действовали на нервы. Он упражняется на мне, вспоминая о миссии раввина. Оливер понимал, что в глубине души Гольдштейн никогда не считал себя маленьким коренастым человечком с дряблыми веками, толстыми щеками и брюхом, похожим на засунутый в штаны надувной шар. Штаны он носил высоко, черный кожаный ремень опоясывал Гольдштейна в том месте, где, по идее, должна была находиться его грудная клетка. В голом виде, прикинул Оливер, он похож на перекормленного херувима.
— Когда вы начинаете так говорить, мне хочется посмотреть вам за спину, не трепыхаются ли у вас там крылья, — съязвил Оливер. Он знал, что Гольдштейн собирается с силами для очередной проповеди.