Когда послы в Народном собрании изложили эти требования победителей, выступил один из первых граждан, по имени Гисгон, и советовал отказаться от такого унизительного мира. Толпа, разом и мятежная, и трусливая, слушала его с одобрением, но Ганнибал, подбежав к возвышению для оратора, схватил Гисгона за плечи и столкнул вниз. Открытое насилие, невиданное в свободном государстве, возмутило Собрание, народ грозно шумел, и Ганнибал в испуге и раздражении принялся оправдываться.
– По девятому году, – начал он, – я простился с отечеством и был вдали от него тридцать шесть лет. Военному искусству, мне думается, я выучился хорошо, но гражданским порядкам и законам меня должны выучить вы.
Извинившись перед Гисгоном, он еще раз повторил прежние свои доводы, доказывая, что Карфагену необходим мир, какой бы то ни было, хотя бы даже несправедливый.
Послы возвратились к Сципиону и сообщили ему, что Карфаген принимает его условия. Объявляется перемирие на три месяца, чтобы за это время карфагеняне побывали в Риме и сенат подтвердил соглашение, заключенное Сципионом. Сопровождать карфагенских послов Сципион отрядил Луция Ветурия Филона.
Пока пунийское посольство добиралось до Рима, наступил март, срок службы консулов и других высших в государстве властей завершился, а на их место так никто и не был избран. Много раз собирался народ и всякий раз расходился ни с чем, потому что набегали грозовые тучи, гремел гром, сверкали молнии, свидетельствуя, что боги гневаются, а когда боги разгневаны, люди никаких важных решений принимать не должны. Сенат с неописуемым восторгом выслушал Филона, а прием послов отложил до той поры, когда вступят в должность новые консулы.
Выборы состоялись. Консульскую власть народ вручил Гнею Корнелию Лентулу и Публию Элию Пету.
Война окончена.
Консул Гней Лентул горел желанием получить провинцию Африку и отказывался вести какие бы то ни было дела, покуда сенат не исполнит его желание. Но, как и в предыдущем году, народ, а за ним сенат постановили власть над Африкой оставить Публию Сципиону.
Наконец карфагенские послы появились перед сенатом. Это были поистине самые первые люди своего государства, й, видя их преклонный возраст, видя знаки высшего достоинства, которые их украшали, сенаторы говорили про себя: «Да, теперь неприятель действительно просит мира». Заговорил глава посольства, известный враг партии баркидов, постоянно требовавший прекращения войны с Римом; тем больше доверия и сочувствия вызвала его речь. Одни обвинения против Карфагена он признавал без спора, другие отклонял, а главным образом молил римлян не брать дурного примера с карфагенян – быть умеренными и скромными в счастье, не раздражать бессмертных богов надменным самодовольством.
Остальные послы только взывали к состраданию, сравнивая былую мощь своего города с нынешним его унижением. Еще недавно, восклицали они, почти весь мир был покорен нашему оружию, а теперь у нас нет ничего, кроме городских стен. Да и самый город, и алтари домашних богов мы сохраним лишь тогда, если победители смилостивятся и укротят свой гнев.
Эти мольбы и жалобы, по-видимому, растрогали римлян, и только один сенатор вскочил с места и закричал:
– А какими же богами думаете вы клясться, заключая новый договор, после того как обманули всех богов, свидетелей прежнего нашего союза?!
Но глава посольства отвечал, не промедлив ни мгновения:
– Теми же самыми, потому что и мы, и вы убедились, как беспощадны они к нарушителям договоров.
Сенат уже был готов принять постановление о мире, но снова вмешался одержимый честолюбием и завистью к Сципиону консул Лентул. Снова пришлось обратиться за помощью к Народному собранию, и народ снова подтвердил свою волю: мир с Карфагеном заключить Публию Корнелию Сципиону.
Итак, карфагенские посланцы возвратились домой, и мир был заключен. Пунийцы выдали слонов, перебежчиков, пленных и флот. Все суда – а их набралось до пятисот – Сципион распорядился вывести из гавани и сжечь. Заметив внезапно этот далекий пожар в открытом море, карфагеняне почувствовали такое отчаяние, словно не корабли их горели, а самый город.
Надо было платить первый взнос из дани в десять тысяч талантов, наложенной победителями, и для государства, истощенного войною, это оказалось совсем не просто. Стон и плач стоял в курии, и лишь Ганнибал улыбался.
– Что же ты смеешься? – крикнул ему кто-то. – Ведь это из-за тебя мы льем слезы сегодня!
И Ганнибал ответил:
– Если бы душу можно было разглядеть так же легко, как лицо, ты бы понял, что это за смех, – смех сердца, обезумевшего от горя. А впрочем, какой бы он там ни был, мой смех уместнее и пристойнее, чем ваши гнусные слезы! Когда у нас отняли оружие, сожгли наши суда, запретили нам воевать с нашими врагами, – вот бы когда вам плакать! Но мы лишь в той мере способны ощутить общую беду, в какой она коснется наших собственных дел, и нет для нас боли острее, чем расставаться с деньгами!