Два нападающих, грузины Цхеладзе и Кардава, быстрые, чернявые, как близнецы, чувствовали друг друга без слов и жестов, по одному стремительному взгляду. Длинный шуршащий пас. Кардава принял мяч на ботинок, воздел его вдоль своей груди вверх, подбил головой, поддел коленом, а потом длинно, плоско пустил наискось в пустую часть поля, где уже оказался Цхеладзе. Он косо, с разбега, ввертывая в мяч крутящую энергию удара, саданул по воротам. Петерс слабо вскрикнул, успел черкнуть пальцами по мячу – тот пролетел насквозь под ржавой трубой верхней штанги.
Грузины кинулись друг к другу, стали обниматься, целоваться, выбрасывали ввысь сильные острые руки, будто кругом на трибунах ревел стадион и они, чемпионы, любимцы толпы, целовались на виду у восторженных поклонников.
Оковалков утром, провожая в последний путь вертолетчиков, глядя на серебристые кули, не испытывал боли и жалости. Часом позже в подземной тюрьме допрашивал пленного, забитого и несчастного, и не испытывал сострадания. И вдруг теперь, на пыльном клочке пустыни, превращенном в футбольное поле, душа его вдруг дрогнула, словно распороли жесткий, одевавший ее брезент, и он сочным, больным, сострадающим чувством обнял их всех, мыслью выхватил потные молодые тела из этих пустынь и ущелий, из-под прицелов и взрывов. Перенес их на зеленую луговину, где трава, речка, пасется в отдаленье корова, темнеет сырая деревня, и пустил играть на лугу.
Видение луга длилось мгновение. Снова была пустыня, блестели банки помойки, стояли в отдалении вертолеты огневой подцержки, темнел брусок «бэтээра».
– Отставить футбол!.. – громко, хрипяще крикнул Оковалков, чувствуя, как крик его останавливает удар игрока. – Рота, становись!.. В казарму, бегом марш!..
С топотом ботинок, сплевывая пыль, солдаты бежали в казарму.
В оружейной комнате с земляным полом и длинными обшарпанными верстаками снаряжалась группа. Солдаты вскрывали цинки, набивали магазины, роняли на пол тяжелые, с медными пулями патроны. Собирали и разбирали автоматы, лязгая затворами. Два пулемета, расставив сошки, стояли на верстаках, пулеметчик из масленки вкачивал смазку. В тяжелые округлые рюкзаки, экономно расправляя каждый уголок и складку, заталкивали пачки с патронами, автоматные рожки, зеленые, гладкие, как корнеплоды, гранаты. Укладывали банки с молоком и тушенкой, шуршащие галеты. Туда же помещали сигнальные ракеты, перевязочные пакеты. Поверх рюкзака в пришитые карманы втискивали пластмассовые фляги с водой. Приторачивали сверху спальный мешок и накидку. Высокие, туго набитые рюкзаки выстраивались на земляном полу, рядом с ними – автоматический гранатомет, две рации, автоматы. Капитан Разумовский проверял у солдат оружие, заглядывал в рюкзаки, подстегивал ремешки и пряжки.
Оковалков в казарме разыскивал сержанта Щукина. Угловатый, большерукий, обстоятельный, он сердито выговаривал Бухову, вернувшемуся из караула.
– Ты его сейчас вдаришь, а потом он же тебя, раненого, понесет. Я тебе, Бухов, последний раз говорю: не тронь Мануйлова!
– Да его, соплю, учить надо! Покамест мы его, соплю, на себе носим!
Тут же огорченный, униженный хлопал белесыми ресничками солдат Мануйлов.
– Отставить базар! – перебил их Оковалков. – Щукин, ко мне!
Он отвел сержанта к кирпичной обмазанной печке и поведал ему план имитации боя.
– Нужна банка крови. Иди и зарежь собаку!
– Какую? – спросил сержант.
– Любую. Их полно у тюрьмы увивается.
– Понял… Мануйлов, возьми в каптерке стеклянную банку из-под томатов. Топай за мной!
Прихватив нож десантника, Щукин неторопливо, чуть косолапо пошел, давая догнать себя Мануйлову, несущему литровую стеклянную банку.
Оковалков, шагая следом, подумал: в роте, состоящей из множества характеров, судеб, устанавливается естественное равновесие, где дурные свойства одних уравновешиваются достоинствами других. Лень – трудолюбием, трусость – отвагой, жестокость – добротой, глупость – смекалкой. Этот сержант своим спокойным доброжелательством, множеством мелких умений и навыков, здравым смыслом умягчал тлеющее среди солдат недовольство, усталость, готовность к ссорам и вспышкам – ко всему, что несла в себе унылая, азиатская, лишенная смысла война.
Они подошли к земляной тюрьме, и от выбеленной тесовой ограды им навстречу поднялась, навострила уши, замахала хвостом пестрая пыльная свора. Собаки обнюхивали их, облизывались, подобострастно заглядывали в лица. Лишь одна осталась лежать, не оторвала морду от лап, болезненно повела в их сторону трахомными глазами.
– Вот Шарик, его и забить, – сказал Щукин, жалостливо глядя на пса. – Он по минам лучше всех работал. Такие фугасы вытаскивал. То ли тола нанюхался, то ли какая зараза пристала. Подыхает. Его и забить, чтоб не мучился.
– Как забить? – испугался Мануйлов, выставив вперед стеклянную банку. – Зарезать, что ли?