Читаем Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 полностью

А он говорит, что сейчас напишет и стихи, и русский подстрочник к ним, и не хочу ли я попробовать перевести?

– Хочу, очень хочу, – говорю я, – а сам спрашиваю шепотом у тети Веры: – Кто это?

– Леня, – говорит она, – это очень известный еврейский поэт, член антифашистского комитета, стихи которого переведены чуть ли не на двадцать языков, – Давид Гофштейн.

Он вынимает блокнот.

Два стихотворения на еврейском языке.

Ни одного слова еврейского я не знаю, но в руках подстрочники плюс состояние счастья, выполненного долга и еще это советское: «Кто хочет, тот добьется!» Так просто открывающийся путь в литературу.

Я сажусь за письменный стол и до утра подстрочники эти превращаю в стихи, днем работаю над вариантами. Вечером приходит Давид Гофштейн, читает и – неожиданный восторг. Говорит, что никто еще так глубоко, так адекватно не переводил его, что сбывается его мечта.

Я обалдеваю от счастья, а он пишет два письма: одно – в издательство «Советский писатель», а другое – главному редактору отдела дружбы народов издательства «Художественная литература» с просьбой передать рукописи двух его книг, включенных в план и находящихся в соответствующих редакциях для перевода мне. Мне одному.

Через месяц я в Москве, поступаю на художественное отделение Полиграфического института, отношу в издательства письма Давида Гофштейна, получаю его рукописи и подстрочники и начинаю переводить.

По ходу работы возникают вопросы, обмениваюсь письмами, по почте высылаю ему найденную мной в полуразрушенном немецком замке на берегу Рейна гравюру XVII века – карту Иерусалима с несколькими сценами из Ветхого Завета. Идет время.

В конце 1947 года в литературной студии МГУ я читаю два последних перевода Владимиру Луговскому.

В 1948–1949 годах Давида Гофштейна вместе со всеми членами Еврейского антифашистского комитета арестовывают и приговаривают к расстрелу…

Папа в совершенном ужасе.

Наверняка в руки гэбистов попала моя с ним переписка, да еще карта Иерусалима.

Никто из издательств мне не звонит. Все начатые переводы я уничтожаю, из литературной студии при филфаке МГУ меня, ввиду того что я не являюсь студентом МГУ, исключают. Зато у меня успехи в институте, все более и более увлекаюсь я композиционным рисованием с натуры.

Стихов больше практически не пишу. К живописи и поэзии вернусь через тридцать лет.

Почему? Не знаю. Потребность выражать себя в стихах была у меня в шестнадцать лет, в двадцать три года и вновь и уже навсегда возникла после шестидесяти лет.


Трясущиеся губы, сердце бьется. / Заноют зубы. Что такое страх? / Мне выразить его не удается. / Какой-то неожиданный размах? / Бежит сержант Баранов, бомба рвется, / и нет его. На дереве – карман. / Я говорил: «Лежи!» А он был пьян. / А я уставы нарушать боялся. / Боялся женщин. Страх меня терзал. / Сержант был пьян, а я не рассказал. / Боялся «Юнкерсов» пикирующих, мин. / Начальник от приказа отказался. / Любимая! Прости меня, прости! / Не мог, не мог, не мог я подвести / любого из доверившихся мне / с походкой неуклюжей, с грубым слогом. / Я понимал, что это ложь вдвойне, / и это чувство долга перед Богом, / и страх меня терзал, и я терзался. / Медаль. Потом начальник на коне / меня позвал, и я не отказался. / Не то коньяк, не то одеколон.

ЭПИЛОГ

2009 год

Написал о том, что помнил, что видел своими глазами шестьдесят лет назад на войне, осудил факты нечистоплотности, безнравственные поступки, нечеловеческие ситуации, все то, в чем и я был невольным, а то и сознательным участником.

Прочитал написанное и преисполнился недоумения.

Налицо парадокс.

Мои связисты?

Я сам?

В 1943 году под Минском, безусловно, сочувствовал им, и во имя высшего – победы над фашистской Германией и построением коммунистического общества – закрывал глаза на повседневное игнорирование самой сущности этических представлений.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже