Ну а просто умерших, как этот кабульский тюремщик, – их всё же хоронили, –
Советских пленных всё же более-менее берегли, и они, так сказать, составляли в крепости условно «постоянный состав». Нет, их особо не щадили, но «берегли» больше, чем офицеров-бабраковцев и уж тем более – рядовых афганской армии. Солдаты-бабраковцы редко выдерживали даже месяц. Сделает такой солдатик-сарбаз тысячу кирпичей из глины, перенесёт ящиков сто, пятьдесят каменных плит перетащит – и Машалла, как говорится. Да пребудет с несчастным Аллах…
– Да… – сказал Борис, почёсывая голову. – Дела. А сколько тут всего пленных?
– Семнадцать. Ваших десять и наших семь. У нас почти офицеры живут. Только трое – сарбазан. Их много берут – их много умирают.
Помолчав, Наваз добавил, что ещё совсем недавно советских было на два человека больше. Но одного из них пустили на праздничную игру «бузкаши». А второго, маленького роста, отдали «куклой» моджахедам-выпускникам из учебного лагеря. Отдали, потому что он сошёл с ума, всё время весело смеялся и почему-то всех называл «дядя Фёдор» – это было единственное русское словосочетание, которое сохранилось в его памяти. А ещё он обмочился во время намаза, как раз перед «санитарной инспекцией» американских советников. И его пытались заставить съесть политый его же мочой песок. А он не захотел, вот его и отдали «куклой».
– Дела… – снова сказал Глинский и переспросил: – А что такое «бузкаши»?
Наваз пожал плечами и устало прикрыл глаза:
– Скоро увидишь. Это такое старый игра. Все садится на лошадь и берут друг у друга… как это?.. овец. Овец сначала отрезают голова. А здесь вместо овец берут пленный. Только сначала стреляют руки и ноги… А потом бросают в ворота – как футбол – «Кубань».
Из своего угла что-то сердито буркнул Фаизахмад, и капитан перевёл Борису:
– Он говорит, конец разговор. Надо спать. Скоро утренний молитва. Подъём скоро.
– Ну, надо так надо, – не стал спорить Глинский.
Пленных поднимали на утреннюю молитву ещё до восхода солнца – часов в пять утра. Молились или прямо во дворе крепости, или – по праздникам – в недостроенной мечети, которую спешно возводили впритык к внешней стороне крепостной стены. Вообще говоря, утренняя молитва служила не столько приобщению пленных к «истинной вере», сколько выполняла функции утреннего осмотра-развода – чтобы оценить, кто в каком состоянии находится. Ну а потом пленников разгоняли по «объектам» – одни лепили ни чем пока не заполненные склады в самой крепости, других отправляли на строительство мечети, третьи возводили казармы – за крепостью, но, разумеется, внутри лагерного периметра, обозначенного всё более растущей каменной стеной с бетонными вышками-«стаканами» для охраны. А в казармы по окончании строительства собирались переселять из палаток моджахедов-курсантов. Причём палатки вмещали в себя от силы сто пятьдесят – сто шестьдесят «духов», а казармы были рассчитаны уже на тысячу с лишним рыл.
Все сооружения нужно было заглублять в каменистый грунт, для чего его предварительно долбили тяжёлыми деревянными заступами. Стальные кирки и лопаты пленным не давали, боялись, что узники бросятся с ними на охрану. Видимо, прецеденты были.
А ещё их заставляли укреплять периметр лагеря изнутри. Для этого из окрестных каменоломен пленники таскали подходящие камни, похожие на плиты, и укладывали их вдоль уже возведённых, но пока ещё не очень высоких стен – так, чтобы на стене можно было свободно разойтись двум часовым. Такими же плитами наращивали ту из стен, что закрывала обзор городка иностранных советников. Получалось что-то вроде экрана на случай возможного разлёта осколков. Больше трёх узников одновременно из крепости не выпускали. Ну разве что очень редко – на общую молитву в недостроенную мечеть.
На строительство же этой мечети выводили по две тройки, причём каждую сопровождали два вооруженных охранника, а саму мечеть окружали до десяти курсантов. «Духи» боялись побегов.
Узников постоянно перетасовывали и днем во время работы знакомиться и говорить не давали. Если охранники замечали, что кто-то разговорился, – сразу били по спине плёткой. И гавкали:
– Чоп бэгир! Карку![229]
Поэтому у Бориса долго не получалось наладить отношения с соотечественниками. Слишком забитыми они были во всех смыслах этого слова. Бывало, не раз и не два спрашивал Глинский кого-нибудь украдкой, мол, как зовут да откуда, а тот – сначала тупо смотрит, а потом отбегает. Они словно боялись русской речи больше, чем плётки…